А ужасный схимник всё кропил его и приговаривал:
– Радуйся чаше, черпающей нам от источника бессмертия.
В страстях прошло несколько дней.
Однажды утром Силуян с Мишкой молились перед иконой Девы в ковчежце.
За их спинами в распахнутой двери скита под белым восходным солнцем мерцала на полянке трава в олове росы.
А за колючками ельника томилась ночь.
Мишка внятно вторил Силуяну вот уже более часа. Оба ждали видения Спасительницы. Силуян и вовсе до самозабвения припускал жару, взывая к высшей силе. Близили явление небес. И не заметили, как, выйдя из лесу, перерезав надвое молочную заливь лужайки, на порог избушки ступила мать Мишки.
Половица скрипнула. Парней страхом ознобило. Оглянулись, готовые восхититься случившимся откликом небес. Ан немудрящая жёнка им улыбается.
Всю обедню испортила – такое у обоих было на лицах.
Силуяну первому в голову пришло, что нынче Богородица явилась не в невестиных одеждах, а так, в затрапезном.
И ещё, когда мать с сыном уходили домой, то облако над ними по небу вслед поплыло.
«Вот уж это точно Она!» – подумал Силуян.
Всё-таки не оставила без внимания Небесная жаждущих скорби свои превратить в радости.
По дороге из Долматово в Синцовскую шёл босой мужик с редкой, будто выщипанной бородой. Звать Хрисанф.
Вместо шапки голова повязана тряпицей. В руке батог, но не для поддержки, а для заплечного ношения узла с пожитками.
В коротких портах, словно собаками обгрызенных. В сукманнике на голом теле… Не крестьянского складу – больно лёгок на ногу. Дерганый какой-то. Прямизна дороги ему не указ…
Сколь не споро шагал на кривых ногах, а слух поперёд него достиг Катькиных ушей – блудилу первородного на днях жди.
И самому мужику тоже задолго до конца пути дано было знать наушниками про выходку законной супруги.
Тот и другой были готовы к встрече.
И вот свершилось. Пропащий встал в дверях кабака напоказ. Стоял, дышал тяжело то ли запыхавшись, то ли гневаясь.
– Собирайся домой, жена!
А голос утробный – в горле у него словно снег хрустит.
– Здесь мой дом! – ответила Катька. – Твой в Лунках. Али забыл? Тебе ещё две версты. И чтобы мои глаза тебя больше не видели.
Хрисанф наперекор вошёл и сел за стол.
– Царёв кабак – для всякого приют. Ну-ка, живо неси чарку – одна нога здесь, другая там!
– Шатун! – сказала Катька, подавая водку. – Выпил и давай опять в путь-дорожку на десять годков. Проходом через деревню. Давай-давай!
Хрисанф расхохотался во всю пасть; в черни рта, кроме языка, – пустыня.
– Я тя на весь свет ославлю! – хрипел он. – Развенчаю! А того попа, что тебя второй раз узаконил, в расстриги переведу. И мужика твоего нынешнего на узкой дорожке встречу, так…
По развязности судя, по наглости, не в крестьянстве Хрисанф пребывал все эти годы.
Хотя если по одёжке судить, так и не в купечестве. По худобе – скорее всего нищенствовал. Но уж больно боек для кусочника. Воеводой держится.
Выпил чарку. Грозно посверкал очами на мужиков.
Напоследок Катьке, укрывшейся за перегородкой, посулил жестокого самочинного наказания.
И ушёл в свои Лунки.
Судя по поведению, этот Хрисанф и в самом деле мог нищенствовать, но не просто по нужде, а, как теперь говорится, профессионально.
В те времена тоже была своя социальная помощь страждущим. Нищие подразделялись на царских, богадельных, кладбищенских, патриарших, соборных, монастырских, церковных, гулящих и «леженков».
Царские нищие, или верховные богомольцы, жили в верхних хоромах Кремлевского дворца в Москве. Соборные – при главных московских соборах и звались успенскими, архангельскими, васильевскими, чудовскими. Успенские пользовались преимуществом перед прочими. В каждом братстве начальствовал старшина.
По повадкам Хрисанф как раз и мог бы быть таким старшиной.
Бросить, «завязать» с непыльным ремеслом вынудил его указ царя Федора Алексеевича, который стал яростным гонителем профессиональных нищих.
Указ предполагал наказание взрослых и «исправление детей через школы». После чего нищие стали разделяться только на две группы – истинные и ложные.
Лавочка закрылась.
– Если баба во хмелю, эту бабу я люблю!..
Закоренелый курощуп Сенька Княжев попытался обнять Катьку, пользуясь её расслабленностью, но получил в ухо.
Катька горевала над чаркой горькой. Волосы выбились из-под повойника, бусы рассыпались по столу. Ниткой она обматывала палец до посинения.
«Что в людях живёт, то и нас не минёт,» – думала Катька.
Понимала, что двум мужьям между собой не сладить. Разбойник Хрисанф житья не даст. Либо откупаться от него Тимофею. Либо в бой вступать. Откупа век не выплатишь – это не с казной дело иметь, а с тунеядцем. Силой его гнать – огласка выйдет. Нагрянут книжники, докопаются до ложного венчания.
Разведут…
Россыпь бусин Катька смахнула со стола под ноги кабацким сидельцам. Скамью опрокинула.
На кухне уложила в зобёнку хлеб и кринку сметаны.
Дверь кабака шибанула ногой – с колена.
Только и видели потом, как она по мосту перешла на другой берег и с луговой дороги свернула в лес.
Решили – по грибы. А она прямиком в скит.
Как всегда в последнее время, пьяненькая ввалилась в избушку Силуяна.
Инок лучину щепал.
Она выставила подношеньице на стол и, по своему обыкновению, выпалила, что было на сердце:
– Первый мужик мой вернулся. К тебе пришла, Силуянушко! Ноги буду мыть и воду пить.
Она скоро уснула.
Не долго думая, Силуян собрался и этой же ночью ушёл в Варламьев монастырь.
Утром Катька долго сидела на монашеском топчане, оглушённая своей вчерашней дерзостью.
Звенящая тишина пронизывала скит.
Безлюдье чувствовалось круговое.
Катька не знала, что и подумать.
Для разгона мысли сыпанула дресвы на пол, полила водой и поленом, как наждаком, принялась возить по доскам.
Полено истёрлось скорее, чем она половину жилища отдраила. И к тому времени в голове сложилась нет, не мысль, но сразу порядок действий.
Она вернулась к Тимофею. Повинилась. Кротко вымолвила:
– Рожать мне скоро!..
И ко Хрисанфу, при его явлении в кабак, тоже стала проявлять неожиданную мягкость, в ответ на что в приблуде взыграла гордость удачливого соперника. Он себя победителем возомнил. И Катька всячески поощряла его кураж.
По прибытии его в кабак чарку подносила с поклоном. Наливала в долг. Подкармливала из семейного котла.
А в бабий мир, согласно своему замыслу, запускала слух, будто желанен ей Хрисанф. И думает она, не вернуться ли к родимому.
Такую смуту устроила в умах, так натурально действовала, что когда разнеслась весть о неожиданной смерти Хрисанфа, то никому и в голову не пришло, что это дело рук Катьки.
В стороне от глаз Тимофея она напоказ истово рыдала по покойнику, заламывала руки, билась головой об пол. Именно тогда впервые на людях схватилась за живот, дала понять, что брюхата.
И, может быть, даже от родимого Хрисанфа – покойничка!
А когда ей стали рассказывать, как долго, в каких муках помирал её «суженый», она упала в беспамятстве.
Немудрено было и взаправду обмереть.
Сердобольные бабы-вопленницы из Лунок во всех подробностях живописали, как сначала из мужика лилось из всех дырок, а потом чуть не ведрами он воду глотал. Пожелтел будто берёза осенью. Печень вздулась из-под ребер пузырём.
Усоп, и решено было на миру, – от холеры.[120]
Пришла пора – Катька парня родила.
Понесли крестить. Поп младенца в чашу кунул, как положено, да видать передержал под водой, так что у новокрещена вместо обычного крика «а-а-а!..» отчётливо вырвалось:
– Бля-а-а!
После чего, во избавление от скверны, попу пришлось творить в храме малое освящение.
Выдался как-то в ноябре солнечный чистый день. В пустынном лесу затаилось некое ожидание. Будто что-то наступало, подходило, близилось. Обдавало откочевавшим теплом.
На этот неясный зов ракиты откликнулись набухшими ветками. Глянули глазками почек и, будто бы устрашившись вылазки, принялись срочно скукоживаться…
Последние пунцовые, алые, жёлтые листья пестрили лес, как оспины на лице Тимофея. Кабатчик шёл с мешком солода на плече мимо избушки Силуяна в светлом березняке.
В окошке скита сидела кошка. Досаждающе зорко следила за Тимофеем. Он махнул на неё, кышнул.
Голоса в скиту, словно на отзыв, припустили в алиллуе…
Неподалёку в мрачном ельнике открылась перед Тимофеем ещё одна избушка, срубленная теми же плотниками по тем же меркам, что и для инока.
Стены этой избушки были закопчёны дымом печки-смолокурки.
Здесь Тимофей затеял выгонку дёгтя не столько из-за необузданной предприимчивости, сколько для сокрытия винокурни.
Сюда, подальше от глаз казноборцев, переволок он перегонный куб из избы после того, как два года подряд выдались на Руси неурожайные. Зерно немеряно подорожало. А вслед за ним и спирт-извинь на государственых заводах. Стоившая одну копейку чарка водки потянула на три. Неподъёмно для сулгарских питоков.
Прогорел у Тимофея государев кабак.
Медный орёл упорхнул со стены.
Значит, опять начинай корчемствовать.
И таись теперь пуще прежнего – здесь в лесу!
…К ночи брага в чане нагрелась до того, что палец не терпел.
Тимофей обмазал железную крышку глиной – замуровал куб и подставил жбан под сток.
Вышел продышаться.
Томления в воздухе уже не чувствовалось. Свершилось нечто. Захлопнулась где-то дверь. Подморозило.
Подёрнулась ледяной кисеёй – от берега до берега – вода в омуте. И в небе – сверху вниз – тоже повисла прозрачная слюдяная занавеска.