Красный закат в конце июня — страница 66 из 91

– Цыть, старая! К выблядкам это не относится.

– Известно, крутенек ты, батюшко. Откажусь, так небось палкой начнёшь охаживать.

– Я тебя не палкой, я тебя кочергой.

– Задаром получать тумаки кому же захочется.

– Без денег и в церковь не ходят.

Он прищёлкнул к подоконнику серебряную полтину с едва ли что не обнажённой грудью царицы на чеканке. Омерзительно скривился при виде её и перевернул монету вверх орлом.[140]

13

Отец с дочкой опустили клубни в яму на Овинной горе ниже калтана (промерзания). Рытвину завалили.

Сидели отдыхали будто над могилкой. Будто не картошку схоронили, а само лето – живую его зелень, украшавшую теперь поминки по себе пестрядинами собственной выделки.

В этой пятнистости за рекой чубарую кобылку не сразу и различишь – груда палых листьев ветерком перекатывается да и только. Тележка за ней будто сама бежит. Лишь на мосту перестуками копыт кобылка заявила о себе.

Давыд остановил повозку у подножья горы и гулко ухнул:

– Блуд под кнут!

Груню словно вицей огрели. На колесе голых пяток скатилась она с горы, влетела в избу.

Было слышно, как панически простучали её ноги по ступенькам лестницы на мезонин, а вдогонку по взвозу бухали тяжёлые сапоги Давыда.

За буйным сыном поспевал отец в белом малахае с заступом в руках, как с алебардой.

Матушка с ухватом наперевес ворвалась на поветь.

Родители настигли воина у дверей мезонина – и ну давить. Старый Ипат тыкал заступом в мягкую задницу Давыда. Как необъятную корчагу, пыталась подцепить буяна за толстую ногу худенькая матушка Маруся, поднять бы да и отнести подальше…

– Потаскуха! Сука! Б… дь! Сроду у Синцовых не водилось экой нечисти! Весь род опозорила! – лаял, рычал Давыд, ломясь в дверь светёлки плечом и коленом.

Пришлось старому Ипату заступ к его горячей голове прикладывать и напоминать:

– Ты в отцовом доме! Али забыл?

А матушка всё под коленку сыночку ухватом напирала, ногу подламывала, лишала воина устойчивости.

Кричала, чтобы отстал от девки.

14

Изгнанный родителями из дому Давыд вскочил на тележку и ожарил буланую кобылку ремёнкой со всего маху.

Комья глины с копыт летели ему в лицо. Плескало из луж. Вода в колеях вспенивалась словно рассоложенная. С кобылки уже клочьями слетало на обдуве, когда седок бросил вожжи и свалился со своей скоростной полвозки возле избы Малаховых в деревне Запаковской.

Ринулся было и к хозяйским покоям с кнутом наперевес, да, видать, остыл по дороге, одумался и орудие отбросил.

С виду присмирел, даже крестом себя окинул за порогом.

Хотя нутро по-прежнему клокотало, морда раскалилась. Кровью налитыми оставались пузырьки глаз. И голос – сдавленным.

– Вот как, значит, у вас, Малаховых, ведётся. Наша Грунька вашего Сёмку за апостола, а он – хуже кобеля пёстрого!

В изнеможении кулём рухнул на лавку.

Отдышался и растолковал:

– Понесла Грунька от вашего Сёмки. У вас ещё трое парней. Давайте которого-нибудь на покрытие непотребства.

Муж и жена Малаховы как брат и сестра были похожи друг на дружку. Так случается среди угорцев, когда у мужика в бороде волосков наперечёт, лицо напросвет. И глазками голубенькими одинаково моргали они, и мыслями, кажется, ходили в лад.

Сначала, конечно, бедой шибануло по их родительским сердцам. Омертвели. А когда поняли, что разгорячённый гонец вовсе не вестник гибели их рекрута, а лишь его молодецкого греха, сразу ожили. Баба юркнула в шомушу пиво цедить из бочонка.

А мужик сел напротив Давыда и ударился в резоны, мол, насчёт Семёна не доказано. И не в обычае кого-то из братьев насилу на девку класть ради венца. Отступного – пожалуйста! И по корцу пива свежей варки. К тому же если рассудить, то никакого лиха парень не сотворил. Приплод не убыток. Тут у Давыда опять вспыхнуло внутри.

– Сколотка-то не вам кормить!

После этих слов бабий ум в дело пошёл. Умилительно-сладостное лицо хозяйки подплыло к самым глазам буйного гостя.

И тоненько выпело:

– Велико ли брюхо у неё?

– Брюхо – ещё лещом тощё.

– Значит, рано всполошился, Давыд Ипатыч. Где чёрт не сеял, там и не пожнёт. Трава лопух – от неё живот распух.

Братыня с пивом полетела на пол от маха пудовой руки Давыда. Стол с места сорвало решительным порывом великана. Он выбежал из избы с проклятьями блудливому рекруту и пожеланиями всяческих напастей его семейству.[141]

15

Смерчем кружило Давыда по сулгарской долине.

Второй раз на дню, чёрно-золотым вечером, подогнал он тележку к чухонской избушке.

– Ты, родимый, будто в ступе летаешь, – молвила смешливая колдунья да и присела под замахом кнутовища.

– Зелье давай, старая!

В подол рубахи Давыда отсыпано было полгарнца пижмы да три горсти толчёного донника. Велено было поить девку отваром и в бане парить.

– Сразу и скинет? Ну?

– Нечего нукать – и сам свезёшь.

– Я те!

– Топором вороху не развеешь, батюшко. На третий раз может и опорожнится.

Хорошо, не по лицу старухи кулак Давыда пришёлся, а по подолу с травами. В облаке горькой пыли в полутьме обоих стало не видать. Слышался только стук кнутовища о низкий потолок и раскаты голоса напористого гостя. Он кашлял и требовал не этой трухи, а снадобья верного, чтобы с одного глотка окочурился сколоток в утробе.

На смертоубийство ворожея не согласилась.

Задыхающийся в травяной пыли Давыд на ощупь выбрался на свет Божий и опять раскорячился на досках тележки.

Кашель-стон-плач огласил сумеречный лес.

Будто неведомое чудище вломилось в чащобу.

Будто леший тонул в болоте, захлёбывался.

Вбирал воздуха с каждым воплем всё мельче, короче и жалостней – на всхлип.

…Лошадка приплелась домой затемно.

Давыд лежал в повозке, откинувшись навзничь в узком как гробик кузовке, только брюхо горкой высилось.

Мать с отцом за четыре конца потащили сына в дом.

Груня не сразу взялась помогать, опасалась брата и полуживого.

– Это ему домовой на грудь вскочил, мол, не обижай девку. Вот сонник[142] на него и напал, – рассуждал старый Ипат.

16

Место отвели «простреленному» у двери, «за досками».

Груня подходила на цыпочках и в щёлку подглядывала за беспомощным братом. В мутном слюдяном свете закутка дико вращался его единственный оставшийся здоровым глаз, словно из железа выкованный.

Даже близость смерти не примиряла Давыда с молодой распутницей, с целым миром. Обездвиженный сорокалетний мужик превратился в новорождённого – тоже нужно было ему соломенную подстилку каждый день менять и соскобом с гнилого пенька пересыпать живое мясо пролежней.

…Здесь, за перегородкой в избе Ипата Синцова, по капле истекала одна человеческая жизнь.

Наверху, в тёплой девичьей светёлке с вышитыми занавесками, под сердцем у Груни по мере её дыхания восходила к свету жизнь нового человека.

И жизнь спящая, таинственная, зыбкая равновесно теплилась где-то на горе, в её песчаных недрах – жизнь картофельная.

17

Лучина озарила мезонин.

Здесь Груня жила до морозов – очажок с дымоходом Ипат набил ей из глины как игрушечку, будто большую луковицу с пучком перьев-досок сквозь крышу.

Клочком шерсти Груня натирала бронзовое зеркальце. Не сразу глянула в отражение. Боялась последнее время, вдруг не увидит в нём себя как лишённую человеческого образа за грех.

Слава Богу, душа была на месте – глядела на неё из оправы девушка-двойняшка.

На её девичью красу охотились нынче молодые деревенские мстители, чтобы, по злому обычаю, подстеречь и насильно обрезать волосы у бесчестной. Стращали, проходу не давали.

Не ждать же, когда опозорят прилюдно.

Большими рычажными овечьими ножницами Груня защемила косу чуть повыше плеч и принялась жамкать.

Встрепенулся огонёк лучины.

В бронзовом зеркальце на стене заблестели два озерца, полные слёз.

Всякая русская женщина тех времён, перед сном запустив пальцы в волосы, будто слепец на ощупь, могла считывать из книги своего бытия всю волосяную грамоту, с детства до смерти. Могла вспомнить, как ей в тринадцать лет впервые разбирали волосы на три прядки, сплетали и перевязывали красной ленточкой. Как во время девичества могла она бегать с непокрытой головой и мериться длиной косы с подружками. Как потом для примана парней вплетала в косу нитку из верёвки церковного колокола.

Или дарила дроле утирку собственного тканья – с тайно вплетёнными в ней своими волосами.

А по обретении жениха подавала знак всему миру лентой ровно на полкосы.

Перед венчанием в церковной каморке подружки под слёзные причитания распускали ей девичью цельность, делили по-бабьи надвое.

А за свадебным столом молодой муж обрезал концы её кос в знак власти над ней. И потом уже никто не видел её простоволосой. «С непокрытой головой затаскает домовой». Наставало время родить – косы в роспуск! А опростается, так повитуха с правого виска у неё срежет прядь и ею перетянет пуповину.

В тягостную минуту жизни будет она закатывать свой волос в воск и кидать в реку. Коли не утонет – напасть пронесёт. Сядет на пашню перед севом и ну дёргать себя за волосы, чтобы из земли шибче прорастало. Боже сохрани, конечно, но коли сведёт в рукопашную с соперницей, тогда уж тоже непременно за волосы её, проклятую, за волосы!

Случится и к колдунье идти на поклон. Той тоже волосы подавай, чтобы она из них венчик сплела, на свою безбожную голову надела, только тогда верной будет её ворожба…

18

Случайное зачатье, когда «ветром надуло», обратная сторона зачатья непорочного «от Ангела». Тоже отклонение от правила. Тоже производит смущение в умах и выделяет женщину из общего круга.