Смирившись, принялась как бы от скуки, от нечего делать внюхиваться в окрестности.
От сирых деревень тянуло горячим зерном.
Ямские поселения испускали тонкий дух лошадиного скопа.
Дёгтем шибало от изб шорников и тележников.
Отвратительно воняли пересыльные ночлежки.
Конечно, где же ей, выездной, в поместье полковника Муханова («Произносил дерзости, означающие мгновенный порыв на цареубийство…») было привыкнуть к запаху массы гниющей человеческой плоти!
Ещё прошлым летом рысила она по липовым аллеям поместья в рессорной двуколке, определяла дам по запахам духов, воротила нос от отборного овса в яслях, если несолёное.
Сломалась жизнь с арестом полковника.
Его в острог, а её – на торг. На ярмарке-то вдруг и открылось её скандальное уродство: вместо восемнадцати пар рёбер обнаружилось у неё девятнадцать!
И, бракованная, по сходной цене она была уступлена проворному рыжему ямщику.
Скоро узнала Опера всю низость нового человеческого окружения. Возчики на станциях то и дело пересчитывали у неё рёбра. Отпускали шуточки по поводу её «певческой» клички. Всячески переиначивали.
Заржёт – смешно им: Купчиха в лабазе.
Не дай Бог испустит вольный дух от усердия на крутом подъёме – тут, конечно, попадья на клиросе… А коли она была по масти соловая, то не иначе как Фифа, Модница и Гулёна. Потому что все соловые рождаются вороными, а к трём годам «переодеваются», «прихорашиваются» и обретают цвет розового мрамора[167].
…Во всей своей заснеженной тулупной огромности вломился Потап Семёныч в трактир и грохнул поильной бадьёй об стойку перед целовальником:
– Лей полную!
Ковшом из лежачего дровяного самовара мальчик принялся наполнять кипятком клёпаную посудину ямщика.
Промороженная бадья потрескивала и парила.
Прохладным ручейком струился разговор хозяина заведения с Потапом Семёнычем, как водилось меж ними – вполголоса и недомолвками.
– Обоз с твоим щебнем, Потап Семёныч, ушёл третьёводни, – повествовал смотритель трактовой жизни. – Возчики роптали. Посулы, мол, хозяйские нетвёрды. Рядчик не умасливает.
– Самому тебе ведомо, Филипп Захарыч, много ведь сытно, да мало честно!
– Известное дело, вскипит железо, так и молоток сыщется, Потап Семёныч.
– Ну так и то верно, Филипп Захарыч, что бьют не ради мученья, а ради ученья. Однако тоже ведь и ученье бывает разное. Вот научил бы ты меня, Филипп Захарыч, слухи о зерновой торговле на ум брать верным образом. Каково оно нынче? Что будет к распутице?
– По погоде, Потап Семёныч, судить, так и не больше полтины спадёт.
– Я всё о себе да о себе, а ты-то как? Дело-то у тебя путейское, Филипп Захарыч, крепко ли нынче стоит? Не по праздности вопрошаю. В Яжелбицах токарню прикупил. Так, думаю, не взять ли заодно мне и постоялый двор.
– А без этого, Потап Семёныч, ты к токарне и не приступай! В постоялом дворе кузнец всегда в заводе и скидку даёт по своей ничтожности. К нему повалят. А будет у тебя двор на круг – будет и смелая копеечка. Выкупай тот двор хотя бы вот на паях с Матвеем Курбатовым. Он в тех краях в силу входит. Задружитесь да и обделайте с треском в один день! Я слово замолвлю.
– Скажу тебе, Филипп Захарыч, и к питейному заведению я давно душой льну. Ещё дедко у меня когда-то кружало держал. Знать, по крови передалось.
– Ох, так ведь у твоего пращура какие были заботы! Ни тебе полиции, ни управ, ни цензу… Сейчас с этим делом туго, Потап Семёныч. Хорошенько подумай…
В это время проходивший в чистую половину трактира штабс-капитан Глебов треснул Потапа Семёныча по спине и приказал целовальнику:
– Чарку ему за мой счёт!
– В дороге, барин, не пью! – кротко ответил ямщик.
– Merde! Se mutiner![168] Ну, так вылить ему за шиворот! – на ходу бросил штабс-капитан и взорал на весь кабак: – Шампанского!
Потап Семёныч с подмигом шепнул на ухо трактирщику:
– Не велик большак, да булава при нём…
Окаченный кипятком, зашипел обледенелый лоток во дворе. Студёной колодезной воды долил Потап Семёныч в поильню и подвёл Оперу, укутанную в попону на завязочках под брюхом…
Потап Семёныч сидел на колодезном срубе, нюхал табак и представлял, как жар самовара наполняет утробу лошади, разбегается по жилам, накачивает рысячку силой – хватит на весь последний перегон до Клина.
Грохнула дверь, и на крыльцо трактира во всём блеске своего обмундирования вырвался в распахнутой шинели штабс-капитан Глебов.
Видывал Потап Семёныч разных гуляк, и теперь, глянув на седока, сразу отнёс его к тому разряду пьющих, которые от вина лютеют.
– Всё ещё не кормлена? – грозно спросил седок.
– На одном питье доедем, господин штабс-капитан.
– На измор берёшь? Экономию разводишь? Бунтовать?
– Ваше благородие, у меня с ней сразу так пошло – первые сутки в пути ни клока сена, ни горсти овса. Она боле четырёх дён выстаивалась. Запалится с полным-то брюхом. Должна сперва лишку стрясти.
– Я казак! В седле вспоён, с пики вскормлён!..
– Иначе к сроку нам в Клину не бывать. В грудях у неё зажим сделается. Встанет. Я с ней уж полгода езжу. Вызнал до жилочки. Это у неё природа такая – от излишка рёбер…
Тут бы Потапу Семёнычу и офицерского кулака отведать, да рука штабс-капитана оказалась схвачена павшим перед ним на колени лапотником в армяке, неизвестно откуда появившимся.
Мужик бил себя в грудь и взывал к милости его благородия:
– Барин! Заступись, Христом Богом молю! Схватили посреди дороги, бросили в сани и везут не знамо куда. Заступись, барин! Нет ни в чём моей вины.
Двое подбежавших конвойных оказались из обоза ссыльных старообрядцев. Выяснилось, что один из подопечных подался у них в бега, и по обычаю кандальной стражи тех времён схвачен был взамен беглецу первый попавший, лишь бы на этап было привезено нужное количество. Цифры бы сошлись, а потом пускай сменщики разбираются.
Мужик признал Потапа Семёныча, начал кликать его по имени, напоминать о былых встречах на тракте.
Рвал ворот рубахи, показывал восьмиконечное распятие на гайтане. Клялся Никоном.
Знающий толк в конвоях жандармский офицер Глебов без раздумий встал на сторону служивых:
– Да будь ты хоть обрезанец, а до этапа чтобы ни слова от тебя не было слышно!
Он оттолкнул мужика ударом сапога в грудь и принялся отряхивать рукав шинели.
Послышалось твёрдое, вежливое возражение Потапа Семёныча.
– Это шорник из Каменки, ваше благородие. Там супостатов веком не бывало.
Офицер бросился на поперечного ямщика с замахом. Но то ли по причине малого роста, то ли от скользи под подошвой, то ли от выставленного локтя Потапа Семёныча удар пришёлся в его плечо ослабленный вдесятеро. Лицо штабс-капитана зажглось яростью и перекосилось на разрыв по линии острых, жёстких усов.
– Бунтовать! – шипел он откуда-то снизу на Потапа Семёныча. – В декабре я таких лично напополам разваливал! Ещё слово поперёк, сволочь, – и не на облучке, а в холодной будешь век свой досиживать! Запрягай, скотина!..
Уже когда Потап Семёныч пускал кобылу под гору на лёд озера Сенеж, пришло ему на ум:
«С дураком подраться – ума не набраться».
Рванула Опера – ударила звонница под дугой.
Глыбой прозрачного голубого льда напутственно сверкнул у злополучного трактира почтовый ящик с белой надписью «ПОШТА».
Солнечный отблеск прострочил по окошкам побережных изб.
И заработала типография подков на ледяных проплешинах бескрайнего озера Сенеж.
От ноздрей до кончика хвоста вытянулась рысистая Опера в одну линию, словно веретено, – навивала на себя куделю метели.
Пряжа непогодная заваливала горизонт до неба. Скоро паклей законопатило все щели вокруг.
Сбило с толку ретивую кобылу.
Озадачило ямщика.
Встали.
Каркас кибитки скрипел от толчков ветра. Мокрым снегом облепляло возок, словно мазанку мелом.
Пришла пора теперь воевать штабс-капитану со стихией. Не убоялся, лихарь, тоже наскоком решил одолеть супротивника, отвагою взять. И вот качался теперь с заткнутой глоткой под давлением буранного тарана – капюшон пузырём, полы шинели – парусом.
Недолго пришлось Потапу Семёнычу уговаривать бравого служаку, чтобы лезть в войлочное укрытие.
Выхаркивая проклятья в адрес ямщика, штабс-капитан захлопнул дверцу кибитки.
А Потап Семёныч узлами срастил выгульную корду, вожжи рабочие да вожжи запасные и этот «невод» завёл вслепую, в убой глаз, от морды Оперы в муть снежную, докуда хватило – внатяг.
По кругу с концом в руке пошёл в буревой кромешности.
Как только почуял дёрг рыбины в ячее, то бишь дорожной вехи, вмороженной в лёд «под пешню», так и сам до неё добрёл вперехват по верви, и кобылу подтянул.
Уловляя кол за колом, скоро выехали они таким образом из озёрно-степной невиди к берегу.
А уж далее по лесу опять всю заботу дорожную взяла на себя разумная Опера, – безо всякого сомнения меж высоких еловых стен выправила путь мудрая кобыла до самого Клина.
Приехали в город хоть и в сумерках, но и не сказать чтобы ввечеру – а как буйному седоку и обещал бывалый ямщик – засветло[169].
Клин – Тверь
Заполночь растолкал Потапа Семёныча на полу людской сонный лакей: «Велено запрягать».
Едва успел Потап Семёныч разложить огонь у самогревной трубы кибитки, как штабс-капитан скатился на него с крыльца в бравой подкрути и пошати.
Был он непривычно добродушен.
В свете разживного огня принялся пересчитывать купюры.
«Откупился никак трактовый самодержец», – только и успел подумать Потап Семёныч, как седок, повелев мчаться в Тверь, рухнул на «медведно» внутри возка и заиграл на рожке «Марш по караулам».