Красный закат в конце июня — страница 81 из 91

Кобыле дана была полная воля.

Она бежала старательно, самовлюблённо. Била в бубен дороги, хвостом взмахивала как платочком в танце.

Не до думы, не до дрёмы было и ямщику. Лошадиная прыть и ему передалась.

Сидел он прямо к ветру, ногами в распор.

Озорно правил на встречных лоб в лоб. Ухмылялся проклятьям выкинутых на обочину. Уклонялся от мстительных плетей.

Велено было Потапу Семёнычу приворачивать ко всякому трактиру на пути.

Воинственность седока возрастала с каждой остановкой.

В ином трактире, сидя за стаканом чая, довелось Потапу Семёнычу видеть, как штабс-капитан, стоя между скамейками, грозил мужикам кулаком и показывал кукиш согласно запрету нового государя на обучение их детей в гимназиях.

Или в другом заведении слышал Потап Семёныч, как среди чистых посетителей господин Глебов оды складывал новопрестольному царю за то, что тот установил строгий надзор за умниками-профессорами.

После чего, хватив бокал шампанского, «комиссар управы благочиния» вдруг безотчётную ярость свою обращал в обратную сторону – крамольничал на возлюбленного государя, который указал впредь во дворянство возводить с чина майора, и, значит, для штабс-капитана опять отодвигался сладкий миг перехода в высшее сословие.

Переменялись трактиры, а с ними и воззрения энергичного седока. И снова он монархизмом воспламенялся и на очередном винопитии нападал уже на стайку розовощёких гимназистов, едущих на вакации.

– Смирно! Ряды вздвой! Шагом марш!..

Ибо не терпелось ему самолично воплотить в жизнь нововведение победительного царя-батюшки о ежедневной маршировке школяров.

И готов он был даже саблю поднять на детских заступников – гувернёров и слуг…

Уж стражник с алебардой наперевес бежал из будки, когда над ухом штабс-капитана послышался покойный голос ямщика:

– Ваше благородие, извольте в сани.

И ретивый служака в охапке был утаскиваем в меховую люльку.

Спал недолго.

На подъезде к Городне его боевой рожок опять завыкрякивал из отдушины за спиной Потапа Семёныча, теперь: «В лаву рассыпайсь!» – и донёсся из возка хриплый рык:

– На Отрочу! К цыганам! В карьер!

Три живые души составляли снаряд, летящий по государеву тракту. Отяжелевший от вина седок в войлочном коконе. Ямщик-истукан на обдуве. И самолётная песенная кобыла в оглоблях, полная жизни и слепого стремления вперёд – высверк Божий в калейдоскопе эволюционных превращений из нелепой пятипалой скотинки величиной с собачку до необузданного тарпана путём миллионократного переливания семени из плоти в плоть с единственной целью неизъяснимой радости бытия в табунах.

Со временем попавший под её обаяние поэтический человек наделил её образом Пегаса, одним прыжком достающего для Зевса молнии с Олимпа.

Извращённому сознанию пирующих на оргиях Диониса, обуянных похотью, представилась она, лошадь, Кентавром с неиссякаемой мощью соития.

Затем приняла она образ Буцефала, скидывающего с себя всадника, как только видела свою тень с человеком на спине…

Не счесть сказок, легенд, историй о лошадях, которые знать не знают обо всех этих человеческих фантазиях.

Ибо настоящие помыслы этих существ, их ощущения и устремления воистину космичны в сравнении с тем, как они представляются человеку.

Лошади, как и всякие твари Божии, являются на нашей планете планетой, с не менее величественным спокойствием летящей в мироздании, как и сама Земля. Планетой-табуном, скачущим по Млечному пути.

В сравнении с их цельностью существования на Земле в первозданном виде, жестокий, суетливый, слабый человек кажется им изгоем, случайно попавшим в их окружение.

Лошади низводят человека до степени кровососов – клещей, оводов, всяческого гнуса со всеми его уздечками, трензелями и шпорами, шорами, оглоблями и плетьми…

Да, откликаются на кличку – но не сразу и неохотно, на вожжевой потяг – с норовом, на удар кнута – от боли.

А по-настоящему и всей полнотой своей души внимают единственно голосу крови.

Вечером в конюшне постоялого двора в Твери призыв Оперы к вечному почуял молодой конь из курьерского завода.

Недоуздок на нём лопнул от сильного рывка.

Засов в стойле Оперы был сломан ударом груди.

И она стала как созвездие в небе.

2

В это же время таинство преображения происходило и в трактирной цирюльне.

Сперва Потапу Семёнычу у виска поскребли, потяпали будто бы для расчистки замаха.

Потом начали подсекать, гоня остриё вниз по щеке.

Наконец скинули на пол перед ним клок рыжих волос.

– Господин раньше брил? – спросил ласковый армянин с большими томными глазами.

– Впервой.

– Вах! Имею честь! Карош борода! Жалко?

– Чего жалеть. Борода и на печи не греет.

– Слушай, красивый будешь!

– Много красы – одни скулы да усы.

– Усы Шеврон? Эспаньол? Польская подкова?

– Оставь какие есть.

– Барчи!..

Скинули с лица горячую тряпку и поднесли ко глазам Потапа Семёныча зеркало.

Открылось ему своё лицо в два цвета – медное и молочное.

Десятки лет находилось оно будто под шерстяной паранджой, жило своей тайной жизнью, менялось в лепке. Старело.

Тело его хотя бы в бане показывалось на свет Божий, а лицо только сейчас, ибо и в ранней безбородной молодости он не знал его, своего лица, не охотник был вперяться в «гладь», в «мордогляд».

И теперь – зыркнул, ухмыльнулся и полез в кошель для расчёта с обходительным брадобреем.[170]

3

Утром штабс-капитан Глебов выскочил из гостиницы эдаким коренником – в офицерской сбруе, под шинельной попоной – с пылающим взором на прямой прожиг.

Но, увидав бритого Потапа Семёныча, вдруг опять заворотил голову на манер пристяжной для обмысливания неожиданной перемены в облике возницы.

Чтобы скрыть растерянность, пустился в крик:

– Как посмел! Ты – мужик! Должен свой образ блюсти! Смуту заводить у меня?

Улыбкой встретил его Потап Семёныч.

– Ваше благородие, не извольте беспокоиться. У меня гильдейская грамота имеется. Нынче я в купеческое сословие приписанный.

– Ты… ты… ты мне голову не морочь! Ты – ямщик московский, коломенской части.

– Ямщицкое ремесло – оно мне по сердцу. С малых лет при конях. Да к тому же и по торговой части все дела у меня на трахте. Одно другому спорует.

– Глядите-ка! Тоже в привилегии выбился! Теперь тебя и по морде не моги!..[171]

4

И опять жизнь ямщика стала измеряться четвертями – между голыми «Катькиными» берёзами и вёрстами от столба до столба.

Волоками в три десятка вёрст.

Зимний тракт был безжизнен.

Попутных кузниц и след простыл. Торчали в сугробах только их знаки – дуги на жердях.

Мороз озябил ковалей, исхрупил конские копыта – теперь только в тепле ковать.

Пересекали дорогу горбины буранных перемётов, медлили езду боковые метельные навалы.

При виде всякого встречного штабс-капитан издалека начинал истошно горнить в отдушину.

Брал на испуг.

Плетью грозил из открытых дверей кибитки.

Но без столкновения всё же не обошлось.

Сцепились оглоблями, сорвали дуги с гужей.

В санях везли ссыльного.

Как ни занят был Потап Семёныч ремонтом упряжи, а всё же разглядел в путнике давнего знакомца – журнального регистратора, коего вёз в дормезе прошлым летом.

Узнал по кепи, обмотанной бабьим платком.

– Добра здоровья, барин! Куда путь держите?

Ртищев простуженным голосом прохрипел:

– Ямщичок, не найдётся ли у тебя ломоть хлебушка?

Он не узнал Потапа Семёныча.

Из-за пазухи Потап Семёныч добыл тёплую краюху и подал ссыльному.

– Эй, гильдейский, такая мать! – раздался окрик штабс-капитана. – Устава не знаешь? С арестантами никаких речей не заводить! Пшёл! Пшёл!

И опять, на разгон езжалых, принялся горнить в свою дудку.[172]

5

После Твери спокойнее стало на тракте.

Обвив вожжами копыл, Потап Семёныч вытащил из сумы голубую «сорочку для письма», финкой вспорол конверт и принялся читать на ходу. «…Любезному батюшке из вотчины его Синцовской от сына Спиридона низкий поклон и великое челобитие. И при сём желаю многолетнего здравия от Адама и до наших дней. Да будет тебе, батюшка, вестно, что все мы по отправке сего письма живы и здоровы, а бабка Агриппина, матушка твоя, скончалась нынче перед Петровками.

А супруга твоя Софья, матушка моя, горько плачет по тебе день и ночь, места себе не находит, тебя ожидаючи, не знает, какого Бога за тебя молить, вся извелась…»

6
Призывная

Вейся, шелкова

Борода милого.

Вейся, завивайся,

К дому прибивайся.

Вейся, шелкова

Борода милого.

В мои долги косы

Кольцами вплетайся.

Заплету я косы

Во тугие узлы.

Простегаю красной

Лентою атласной.

Чтобы век любити,

Узла не разъяти.

До седых волосьев

Деток наживати.

По тугому свитью

Прорезали бритью —

Другу от порога

Дальняя дорога.

Ветер мои косы

Треплет, расплетает.

За волосом волос

По миру пускает.

Вейся, шелкова

Борода милого.

Вейся, завивайся,

К дому прибивайся…

7

Крякал боевой рожок седока.

Громко сморкался ямщик.

Одна за другой, словно искры из-под копыт небесной кобылицы, высыпали звёзды в вечернем небе.