Осип гаркнул ему в лицо:
– Здорово живём!
– Живём – хлеб жуём. Никого не ждём, – молвил Арсений, кротко улыбаясь в пол и продолжая протяжку навареной (смоляной вар) шпагатины сквозь кожаный ремень.
– Дожинки отгуляли – пора огурцы солить! – не отступал Осип.
– День наш – век наш.
– Всякому дню подобает своя забота, – наседал сват. – Не знаю, как у вас, а у нас, к примеру, овечка нынче пропала. Не к вам ли забежала? Нам бы её водворить.
– Невторопь. Однако побаять можно…
Не просто присел на лавку Осип, а ещё и кинулся грудью поперёк стола – словно на испуг хозяина брал.
– Жених у нас с головой, с руками, – внушал он. – Звенит в карманах не одними пятаками. Ростом не мал – царскую службу с наградой отломал. Много в нём проку – заходи хоть с какого боку. Что сеять, что пахать, что на дудке играть. Как бы нам не прогадать. Невесту извольте показать. Не кривенькая ли, не косенькая?
– Типун тебе, сватушко, на язык! – воскликнула Олёна и тоже будто на битву с позорщиком кинулась, – подскочила внаклонку столь близко, словно укусить намеревалась насмешника за его хищный нос.
Шумную перебранку усмирила невеста своим появлением. Села Клава на голбец, внесла с собой нечто такое, от чего сват поперхнулся. Оправившись, опять приступил с язвительной претензией:
– Ничего, девка ладная. На вид приятная. Да ведь не только для красы её князь берёт. Пускай покажет, как дело ведёт. Ну, хоть пол подметёт. Поглядим, как метёт – вдоль половиц или поперёк…
– Для моего показу нету ничьего приказу! – сказала Клава и решительно переплела руки на груди.
Едва в ладоши Павел не захлопал в изумлении от её смелости. Поперёк свата девка ринулась словом на слово. Не смутилась. Не убежала за занавеску. Это значило, продолжай свои выходки, господин сват!
По обычаю, в очередь следовало теперь тому «характер» обнажить.
Наигранно торжественно откланялся Осип хозяевам, вроде бы огорчённый вышел вон из избы и дверью шибанул.
Оставил Павла одного умирать от непредсказуемости затеи.
А когда немного времени спустя сват без стука вновь появился в избе – Олья уже миротворно встретила забавника со стопкой водки на деревянном резном блюде.
Осип выпил, а баба ему вдобавок ещё и щёку подставила.
Взятие крепости совершилось.
Осип выхватил из рук омертвелого Павла каравай, победно водрузил его посреди стола, а заколевшего от стеснения разнаряженного жениха насильно усадил под божницу.
Началось «родительское толковище».
Все поворотили головы в сторону сундука, на котором только что сидел Павел, как пошутил Осип – приданое обминал, девье рукоделье. (Может, оттого Павла так и знобило?)
Короткие толстые пальцы матушки Ольи, загибаясь, будто играли на невидимых струнах.
По избе разливалась её песня:
Гребёнка черепаховая,
Серьги простые да аметистовые,
Булавка со стёклышком,
Да к тому же ножницы большие и маленькие.
Три ложки столовые от бабушки Феклы Ивановны,
От неё же – чайное ситечко!
Стаканов – три. Да таз из жёлтой меди!
…Крытый солоп на лисьем меху…
Ка-ца-вей-ка!
Одеяло хребтовое!
Блуза голубая канчёвая,
Платье гарусное,
Да к нему – юбка зоновая с файбором!
Простыни полотняные с прошивкою.
Штука кисеи да аршин марселину…
По окончании сей баллады настала очередь отцу невесты, Арсению, вызнавать у жениха про его намерения.
Будущий тесть спросил у Павла:
– Чем жить думает?
Павел рубанул:
– В Питер поеду. Гальванёры везде нужны.
Тут вдруг Клава противупально изрекла:
– Не поеду я ни в какой Питер!
Арсений отложил шитьё.
– Вот оно как, Павел…
– К лешему Питер! – воскликнул тогда Павел в жениховской горячке. – На хутор пойду! В отруб! У меня, Арсений Титыч, дарового царского лесу – на хорошие двойни. Денег ещё и со службы привёз. Да ссуду дадут по новому указу. Своей землёй жить станем! Ей-богу, Арсений Титыч! Вот те крест, Олья Андреевна!
…Ударили по рукам и домой возвращались пьяненькие.
Осип горланил в осенней ночи:
Ой да белую берёзу нагибают,
Ой да бересту с берёзыньки сымают,
Ой да злой топор в неё вонзают,
Ой потом сидят, да не слезают!
…А у Павла во тьме глаза светились.[177]
Отгуляли свадьбу, оброднились и заложили избу на Камешнике – задом близко к лесу, так что теперь она стояла как бы в накинутой на плечи еловой шубейке, а передом – к реке, к прободливым бурунам незамерзающего переката, – словно в зеркало гляделась.
В свежем срубе духовито пахло смолой, как в улье мёдом.
Неусыпными пчёлами сновали по балкам плотники.
Стружка разлеталась по снегу историческими письменами.
С осени здесь, на заброшенном урочище Камешник, настрочили рубщики целую избяную подвижническую летопись. Ходи, порхай палочкой, вслушивайся. Сколько переговорёно было ими о каменьях под оклад, истолковано о вязке углов, спорено по поводу высоты подоконников и потолочном наборе.
История всей суландской округи, все слухи-пересуды за эту зиму 1908 года были переведены в щепяные крючки и палочки, завитки стружки, в песни «подъёмные» на закатке брёвен, а уж покриков-то молодеческих, команд и перекурных бесед – не переслушать.
И вот – свежая отщепина в строку:
– Клава! Опомнись! – выкрикнул Павел со стоном. – Три лесины, и сама в толчки! На лёд-то хоть не выезжай – кунёшь, Клава!..
Из заречного леса кобылка вытягивала сани с тремя брёвнами вместо обычного одного.
Ещё одна лошадка в синем казакине с меховой оторочкой упиралась сзади в подсанки – молодица Синцова.
Умолкли топоры – мужики будто онемели.
Но неуёмная-то Клава не только силёнкой, но и умом была не обижена. На спуске к реке аншпугом сковырнула пару брёвен и смело въехала на лёд. Кобылка встала лишь на подъёме – впрочем, выше никогда и не забиралась.
Остатки мужики до сруба протаском по брёвнышку дотягивали…
Кудельным очёсом завивался дымок над избушкой-времянкой. Пахло кашей-крупчаткой. Обедали в тёплой пристройке в свете весеннего солнца, все из одного горшка – тесть Арсений, Макарушка Брагин и Павел. Прибрёл с лесосеки и Кириян, тоже устроился на расстоянии вытянутой руки от злачной посудины.
Братина кваса, до краёв налитая Клавой, шла по кругу.
Толковали о равноденствии, дружно радовались «перевалу».
А простодушный Кириян горячо рассуждал, что самая пора теперь лося бить – это на рогах его, горбоносого, уносимо было солнце в пучину тьмы…
Поглядывали в окошко на свою бревенчатую кладь и сходились на том, что зимой лучше строиться.
Усушка будет равномерной.
О грянувшем чёрном столыпинском переделе тоже судили-рядили. И тесть Арсений с Павлом в мыслях сходились: «К миру приложиться – головой заложиться». Правят, мол, в общине пьяные и слабые. (Кириян-лосятник не принимал это на свой счёт и не обижался.) Презирает община и машины, и маслобойки…
Павел добавил ещё и об электричестве.
Для самоуспокоения перечисляли выгоды будущей хуторской обособленной жизни Павла и Клавы, главное – освобождение от налогов на пять лет!
Продумывали артельный замысел – поставку коровьего масла на станцию Няндома. Цепочка артельщиков виделась им такая: в Суланде – Арсений, здесь на Пуе – Павел, в Ровдино – Спиридон Новгородцев. Затем через Долматово – и на чугунку. Далее – прямиком в Питер.
И пускай там, вокруг чугунки, у Мошенских «сигов» всё схвачено, а мы ценой возьмём, машинами!..
Так заманчиво толковали, что даже сынок общинного старосты Макарушка Брагин загорелся, попросился в пай…
После чего вокруг горшка с кашей долго молчали, пошвыркивая да почавкивая, пока единственный из всех бородатый Арсений (остальные усатые), не изрёк:
– Всё бы ладно, ребята, кабы не мужицкий нрав. А вот приедет весной замлемер, начнёт тебя, Павел, выделять, тут Осип Шумилко и натравит голытьбу.
Впрочем, решили, до той поры ещё мерил Тарас, да верёвка оборвалась…
Наговорились за обедом. Тесали теперь молча, каждый на своём насесте: двое на перерубах, третий, Павел, с «чертой» корячился верхом на передке. Мыслилось ему вслух:
– Вот опять в лес кинулась. Возращаться будет в темень. Нет чтобы гулять тут по бережку…
Макарушка радовался за друга.
– Никак она у тебя, Павел, из ума не идёт. Хотя со свадьбы сколько уже времени прошло. А всё не наглядишься, да?
– Окрутила, что уж тут. Чем таким и взяла – не пойму.
Павел разогнулся, встал во весь гальванёрский рост, сорвал с головы бескозырку и сожмурился, словно у него в носу засвербило. В одиночку невозможно было уже для него уразуметь всё с ним случившееся. Может быть, решил он, на миру что-то прояснеет.
– Встретил я её, ребята, на хребтине – тогда всё и началось. Гляжу из-за горы поднимается – не иначе птица какая… Не по земле – по воздуху… Её саму не вижу, а лишь облако цветастое. Сон, да и только… А миновала – и будто не бывало вовсе… Ничего не осталось в памяти. Туман розовый!.. Сошлись бы где, так мог бы и не признать… Не запомнил лица и всё тут! Как отшибло! Только цвет! Покой потерял… Рыскал по волости… Сторожил на тропе, как косулю… А ведь и до сих пор так: только что тут с возом леса была – и будто не было! Одно облако цветное да голос. Закрою глаза – и голос-то слышу. Голос-то уж всегда со мной…
– Любишь, значит…
– Хорошая она!
Пряча улыбку в бороду, отозвался и тесть:
– Норов у Клавки не сахар, скажу я тебе. Ты, Павел, это имей в виду. В узде её надо держать.
– Да уж знаю! Егоза! В Питер, говорит, ни ногой. Ну, и мне на город тьфу. Где ей хорошо, там и мне.
– Ты мужик! Свою во