Красный закат в конце июня — страница 86 из 91

Стали думать всяк за своей работой: молодуха за шитьём маленькой рубашки, благоверный – за подточкой латунного язычка в гармони.

Павел настраивал тон, дул на пластинку. Скворец на крыше вторил органчику.

Клава тонким бабьим голосочком выпевала:

– Заступися и помилуй, Мати, Христа Бога умоля-а-ющая…

Вдруг Павел ринулся к окну:

– Клаша, гляди! Птенцы на крыло встают!

Две головы высунулись из окна, тоже как птицы из гнезда.

Тоже разномастные, как утка и селезень.

В закатном солнце воронёный чуб Павла серебрился графитово. Сталисто мерцал сизый пух волос над бледным от беременности лицом Клавы.

Отчаянный птенец покачивался на насесте скворечника, порхал крыльями для равновесия.

Норовил обратно в норку.

Но его мамка длинным носом, словно палкой, торк по пушистому задку – и он, пока скомканно падал, приноровился и не грянул оземь, а взмыл за вершок до позора.

Клава захлопала в ладоши.

Довольный жизнестойкостью пернатой крохи, Павел вынул из печи раскалённый паяльник и ткнул в слиток канифоли на столе.

Будто в глину вошло и сосновым бором повеяло.

Щипчиками для колки сахара Клава прижимала железку к планке ливенки, а Павел сцеживал в прижим с паяльника каплю расплавленного олова.

Живичный, кадильный дымок овевал и головы ремонтников, и образ «Умилительной» в красном углу над ними…[180]

23

На острую косу – много сенокосу…

Зарод ставили в пять промёжков, стеной, на берегу старицы – с жёлтыми корабликами балаболок на чёрной воде, с тайнописью водомерок и всплесками щук в хвоще.

Храм из полевых цветов строили – шестиглавый.

Валуны сенные – соловецкие – невесомыми грабельками навивала на дровни Клава с Кирияном.

Блестящим как кость, двухсаженным ивовым трезубцем Павел в распущенной белой рубахе по-богатырски вздымал эти воздушные глыбы в высь, к облакам, пускал в вольный лёт, но их порыв к свободе прерывали грабли Макарушки Брагина на гребне сенного строения. Цеплял и укладывал он их себе под ноги. Припрыгивал на них, как на пружинящей доске.

Выстраивался стог с такой же мерностью, как росла когда-то всякая бывшая теперь в нём травинка – неостановимо вверх. Силой земных соков, казалось, были напоёны теперь и люди на лугу.

И, как в растениях, в них словно бы тоже пригасилось сознание, движения были бездумными, одинаковыми, подстать качанию трав под ветром. Будто бы люди невидимыми нитями были связаны за запястья и щиколотки в одно целое, преданы в управление какому-то высшему существу, может быть, духу лугов – Листину.

Имелась только одна независимая, абсолютно свободная сила, разрушающая эту механическую паучью хватку луговой работы, – рёв младенца в люльке под черёмухой.

Просигналит, приведёт в чувство – лишь тогда опадали узы труда.

– Перекур!

Но даже и тогда, прежде чем припасть к кувшинам с водой, сначала окружали работники висячую колыбель, чтобы сперва глотнуть света небесного, источаемого ангельским личиком.

Клава садилась кормить – над ней оставался стоять один Павел, зачарованный, остолбеневший от вида упругого бурдючка, струйчатой леечки, схваченной тонкими алыми губками и засосанной во всю глубину младенческого зева.

В перекошенном от любви сознании Павла плавали обрывки мыслей о том, что и здесь, под кустом, тоже что-то выстраивалось, подобно травяной горе, но уж вовсе тайное, непостижимое – три сердца в одном, из одной земли, с этого луга вспоённые и вскормленные, в одной сытости и в одной святости взращённые.

«Семья, – думал Павел, – это от слова „семя“».

24

Потребовалась лесина на стожар.

До лесу рукой подать.

Земля в ельнике усыпана иглами на четверть, чтобы ни одного чужеродного зёрнышка в бору не принялось, – разве что гриб пробьёт броню из глуби.

Павел подкатывался на глади игл. Глядел поверх подроста. И вдруг почуял нечто живое впереди, будто зверя.

Опустил глаза и в паутине сушин открылось ему что-то вроде личины скоморошьей или нароста на стволе – капа. И в нём глаза – как два дупла.

Развёл ветки – и уже отчётливо увидел сидящего на пне человека, не по-людски левую ногу положившего на правую – будто языческий Чернотроп.

Мужик был в рубище, без портов, щетина на голове как у ежа, и сзади него солнце прожигало ельник, лучась хвостатым коловратом…

– Что, или не узнаёшь Петьку Прозорова?

– Теперь вроде вижу.

– И что же не спросишь, почему я тут?

– Мне Осип рассказал.

– Из-за братца твоего маюсь, из-за Варлама. Он в полицию донёс.

– А зачем поджигал?

– Революцию делали!

– Без огня нельзя было?

– По всей Руси тогда полыхало.

Павел отпустил ветки и пошёл обратно.

Вслед ему было сказано:

– Теперь, если найдут меня здесь, буду знать, кто донёс. Пощады не жди.

В оглядку Павел ответил:

– Не больно мне и надо.

Остаток дня на лугу он провёл будто под присмотром. Оглядывался в сторону ельника. Мял лицо. Прокашливался.

«На испуг брал», – решил он и скоро забылся в работе.

25

В укрыве любовном, в ослеплении семейным счастьем Павел не мог допустить мысли об исполнении угрозы лесным беглецом. Весь мир казался переполнен радостью и пониманием, куда душа Павла опять и угнездилась.

Ещё и раньше, с появлением в его жизни Клавы, он как бы землю под ногами перестал чуять. Теперь на хуторе и вовсе во блаженстве витал.

Утром взводил щеколду на крыльце, и дом будто выстреливал им, весь день потом носило его по путаной самолётной траектории.

Рук не хватало, чтобы все дела переделать.

Разгорячённый, запылённый, похудевший вечером взлетал на крыльцо – и дёрг за ручку звонка – на весёлую объяву ненаглядной хозяюшке…

И так у него всё счастливо сошлось, что к лету уже две коричневые и три пёстрые коровы стояли в хлеву.

Клава вёдрами молоко носила в сарай, вливала в воронку «маслобойной машины Лаваля на конном приводе»: чаша величиной с мельничный жернов бешено вращалась, и сыворотка из трубки брызгала в корыто размером с лодку-долблёнку.

Бабы из ближних деревень несли молоко своих коров на перегонку сливок да и на масло оставляли, чтобы не сидеть уповодами за тряской бутыли-четверти с отверстием у донца для отъёма пахты.

Образовали они на хуторе разговорное сборище.

Звенели голосами, язвили и злословили, пока Клава переминала жирные слитки, наседала на длинную рукоять масляного пресса для отжима. Или носила воду в лохань для промывки жёлтых окомёлков.

Или солила масло по оловянной мерке.

Разве что подсобят ей спустить готовый бочонок в глубокий ледник – такую помощь она ещё принимала по причине своей второй беременности, а всё остальное – сама, чтобы никто не путался под ногами.

В волости ей уже прозвище приклеили. Клава-маслобойка.

Старейшая жительница д. Синцовской, А. М. Брагина, знаток масляного дела, говорила, что «молоко от коров как виноград от лозы».

Если вино получается разного вкуса на двух склонах одного холма, то и с маслом так же.

Вроде бы поймы двух рек Пуи и Суланды находятся рядом, а вкус воды в них резко отличен.

В травах заливных лугов на этих двух реках много несходных микроэлементов. Само молоко уже разнилось по вкусу – пуйское и суландское. А затем ещё и масляное зерно промывалось в водах этих неподражаемых рек (по-научному – дезодорировалось).

«А если вдобавок часть сливок перед сепарацией доводили почти до кипения, – говорила Анна Максимовна, – то масло получалось не только удивительным на вкус, но и на цвет кремовым».

В этом случае масло находило повышенный спрос и выдерживало жёсткую конкуренцию.

26

Прошло три года с того дня, когда Павел – с корабля на бал – упился на дожинках. После чего сторонился вина. По праздникам хмелел от упоительных плясок Клавы и от собственной забористой игры на гармони, – заливал душу ливенкой.

В Троицу в новом пиджаке на широких плечах и при галстуке разводил он меха на Кремлихе; Купалу славил в красной рубахе озорными наигрышами в Подгорной; на Масленицу приглашаем был на Большое Плёсо и похаживал там по улице в казакине с выпушками.

Куролесил в людях.

Оно и понятно. Пока обустраивался на хуторе, в развале стройки – какой ему укор?

Им с Клавой было не до ответного гостилища.

А как обжился, да возвёл новый гуменник с будто литым настилом из плах (главным ударным инструментом в пляске), да привёз с благовещенской ярмарки граммофон «Патэ», – тут уж тебе никакой пощады, Павел Лукич.

Депутация баб и девок его хутор приступом взяла – успенщина нынче, господин маслодел, на твоей совести!

Лето стояло дождливое, но в начале сентября вдруг хлынуло с юга, с дали, будто там в жаркой бане дверь распахнули. В гуменнике на продув пришлось ворота с обоих концов растворять.

27

Плясали под крышей.

Павел забрался на веялку, сидел там на стуле будто былинный верзила Услад, сверкал озорным глазом и ожаривал скачущих гармоническими плетями «Комаринской».

Мужики изо всех сил хлопали ручищами в воздухе, припечатывали себя по бокам, проходились по животам и голенищам сапог, как цепами на току, – беспощадно били тех самых комаров, в чью честь названа пляска.

– Нам не надо гармонь, бубен – мы на пузе играть будем! Пузо лопнет – наплевать. Под рубахой не видать, – орал Павел в подхват ливенке.

В конце концов, будто жертвы непобедимого этого гнуса, плясуны распались на стороны.

Тогда в свою очередь бабы вслед за Клавой и по подсказке гармониста начали «Рябинушку».

Руки сплели на груди, тихой поступью уклончиво – воду не замутят – с подшаркиваниями вышивали узоры на гладких половицах гумна.

Или вдруг под толчки переменчивой гармони ну, дробить каблуками и в «тришаг» наступать друг на дружку – берегись бедра, подружка!..