Год за годом мерзлота сверху наращивалась. За тысячу лет оледенение достигло аж Чёрного моря.
Потом солнечная система покинула пределы туманности, стало теплеть. Ледник хоть и укрывался подо мхом, но всё ослабевал. И вот в одном из множества тундровых озёр – бочажине – и вытаял мамонт.
Коми охотник Дмитрий Редькин зачерпнул воды котелком, пригляделся. Под голубоватым стеклом дна увидел хобот, яйцевидное веко и большое перепончатое ухо.
Прилетели учёные. Дали найдёнышу имя открывателя – Дима. Вырубили ледяной куб с Димой внутри. Подцепили вертолётом и увезли в лабораторию.
В замороженном теле мохнатого и клыкастого самца обнаружили немало живых молекул ДНК. Слониха в зоопарке выносила их положенное время и родила мамонтёнка. Волосатого в отца. Но уже с тонким, изящным хоботом – в мамашу.
Я видел маленького Дмитрича в Институте Земли в стеклянном домике-инкубаторе. Шерсть почти чёрная. Говорят, потом посветлеет. Уши прозрачные, будто крылья летучей мыши. А глаза тусклые, дымчатые. Что-то у него со зрением не в порядке. Случилась всё-таки мутация. Даром заморозка клеток не прошла.
Невозможно забыть живую ходячую древность. Небывалый восторг испытываешь при виде этого существа. Событие сродни воскресению из мёртвых.
Подумалось, почему бы не найти в мерзлоте и человека? Мог бы и старожил какой-нибудь вместе с мамонтом по неосторожности оказаться в том озерце.
И какая-либо наша женщина согласилась бы на эксперимент. Дивное бы получилось создание.
Хотя, скорее всего, несчастное. Не под стеклом же его держать для всеобщего обозрения. Жить бы человеку захотелось полноценно, а в генах – недобор.
Нет уж, пускай себе лежат они, неосторожные, и дальше в вечной мерзлоте. А для исторических восторгов достаточно мамонта.
Или валуна какого-нибудь, обкатанного ледником.
На обочине шоссе М-8 у въезда в Архангельскую область справа высится такая гранитная глыба. Надпись на ней белилами: «Удачи, путник!» Такой же примерно валун вымыла и моя родная река Пуя в деревне на границе Вологодской и Архангельской областей.
Ребёнком впервые увидел я этот необъятный камень в крутом песчаном берегу. С каждым половодьем подрезало кручу. Вырос целый остров – голыш. Летом в малую воду мы, худосочные деревенские дети, человек пять-шесть, отогреваясь, умещались на нём в перерывах между купаньями. А в десять лет, в день рождения, я взял у деда зубило, молоток и выбил на его гранитной глади собственные инициалы.
Пуя в ледниковом ложе не останавливалась в своём боковом движении. Каждой весной на полметра – метр сгрызала песчаную кручу высокого берега поймы и столько же наносила песка на отлогий. Скоро мой именной камень оказался на отмели. Сначала обступили его лопухи. Потом укрыл краснотал. Сверху муть половодий оседала неостановимо.
Прошло лет двадцать.
Как-то летом в кустах ивняка острым стальным шупом я пытался определить место залегания, но не наткнулся. Исчез свидетель ледникового периода.
Теперь жди обратного хода реки. Кто-то увидит мои инициалы лет через двести-триста? Землеройные работы Пуя в своем ложе ведёт не спеша. Человеческий век для неё – минута.
Мой камень река укрыла надолго, но в то же время обнажила в матёром берегу слой костей. Сначала я подумал, это известняк белеет в обрыве. Вознамерился выкопать, в огне костра расслоить – отличная плитка получается для мощения дорожек. Под сруб дома можно подложить, чтобы брёвна не впитывали сырость.
Взобрался с лопатой, а там кости. Рассмотрел – кости мелкие. И черепа с чайную чашку. Показал знающим людям – определили как заячьи.
Кладбище косых? Такого быть не может. Не иначе – жертвенное место приоткрылось. Капище языческое. Почитай, в самом центре Русского Севера, а не русское. Потому что славяне в наши места добрались уже христианами.
До них сюда вслед за уползающим ледником три тысячи лет назад первыми пришли угорцы. И вот эти люди как бы передавали мне привет из своего далёка.
Слой заячьих костей находился на глубине полуметра. Значит, прошло со времени их залегания лет пятьсот.
Стал дальше копать. Изрыл всю кромку кручи и ещё шагов на десять в глубь леса между корнями неохватных елей. Грунт лёгкий, песок. По пояс заглубился – пришлось досками стенки обкладывать, чтобы не осыпалось. Повёл шурф.
В песчаном срезе наткнулся сначала на слой древесного угля. Затем заступ ударился о крупную кость. Видимо, берцовую. Потом показался и тазобедренный сустав человека средних размеров.
Слой угля – это потому что зимой хоронили. Землю сперва костром отогревали.
На этом остановил самодеятельную археологию.
И страшновато стало в одиночку, и бестолково без каких-то основательных знаний предмета.
К счастью, в это лето километрах в восьми студенты и преподаватели Архангельского пединститута раскапывали Усть-Пуйский могильник. Хороший повод проехаться на резиновой моторке по девственным таёжным речным изгибам до их лагеря. А обратным рейсом уже везти двух девушек-дипломниц.
Поковырявшись в траншее, они поздравили меня с серьёзным открытием. Попросили беречь от дождя, никому не говорить, ждать их. Вскоре палатка археологов была разбита в этом нашем синицынском еловом бору, так и называли в деревне – Ельник. Никогда там не рубили лес. С почтением относились.
А однажды у меня, ещё ребёнка, заболел зуб, и бабушка повела в Ельник, заставила грызть пенёк. И помнится, боль отступила. Бабушка скоблила пенёк в Ельнике и труху заваривала кипятком. Тоже и этот настой пришлось пить – от живота. А бабушка что-то шептала надо мной.
И ещё одна странность была в этом бору. На сотню хвойных деревьев приходилась одна-единственная вековая берёза. И бабушка зачем-то на неё тряпочки повязывала.
Всё это было мной давно забыто, но всплыло в памяти при общении с молодыми археологинями. Они с уверенностью, с жаром объяснили, что, значит, роща эта – святилище языческое. В доказательство они ещё нашли какую-то замшелую пирамиду из камней. А сохранность ельника объяснили рационально. Приманкой служили ели. Мол, за шишками сюда белки наведывались, и охотники стреляли в них, не отходя от дома.
Месяц спустя, уже в Москве, в Интернете я прочитал отчёт о раскопках на холме у нашей Синцовской. «…Обнаружено четыре ямы – западины. Глубина западины – двадцать сантиметров.
Погребённый лежит на глубине один метр. На боку. Ноги согнуты в коленях. Кисть левой руки находится под нижней челюстью. Кисть правой руки – на лицевой части черепа. Дно выстлано слоем органики, возможно, древесной коры».
На боку лежали останки.
И рука подсунута была у покойного под голову. И ноги поджаты. Будто спать лёг в могилку, да так и не проснулся.
И вспомнил я, как лет десять назад хоронили мы Ирину Дмитриевну Брагину, последнюю жительницу нашей деревни. Она там в одиночку зимовала, в четырёх километрах от ближайшего обитаемого поселения. Раз в неделю ей хлеб привозили на лошади.
И вот померла на печи, во сне.
Несколько дней никто не хватился. Дом промёрз. И хозяйка скорченная застыла под одеялом ледышкой. Не разогнуть. Такую и похоронили. Гроб сколотили вроде большого чемодана. Но землю уже не огнём отогревали, а раскрошили навесным пневматическим отбойником с трактора. Вот и вся разница. Для живых очень значительная – технический прогресс, бензин, пневматика. А для покойных – нуль. Оба – и угорский язычник, и русский единобожец – одинаково лежат на боку, уютно поджав ноги.
Спят вечным сном и первенец, и заскрёбыш матери-деревни. А между ними – без преувеличения – история человечества от Адама до последнего рейса межпланетного челнока в другую Галактику.
История человека на Земле в пределах одной деревни…
В кликушах и сектантах глубокой провинции вопиют эти страхи малых концов света – для отдельного человека, отдельной деревни; заставляют их, чутких медиумов, уходить в пещеры, а то и самосжигаться. В то время как жители большого города, не претерпевшего, положим, коврового бомбометания, не столь подвержены подобным настроениям.
В городе один дом снесли – другой, ещё выше, построили. Ощущение незыблемости и мощи человеческой в городе успокаивает.
В глухой таёжной деревне не так.
Живёшь в деревне, а эта мысль рядом – вот не было человека в этом нашем Ельнике, да и самих деревьев не было, один лёд. А потом потеплело, кусты, деревья поднялись. Закашлял какой-то мужик, взвизгнула баба, заверещал первый ребёнок. И долго-долго колготился тут человек с корешками, ягодами, со зверем и рыбой.
Огонь добывал кресалом. За сохой таскался. Выделывал шкуры.
Потом с коровами и лошадьми возжался.
С мотоциклом и трактором.
С электричеством и химией…
И вот – исчез. Ни криков, ни визгов. И лес стремительно восстановил свои права, попранные человеком после ледника.
Кабаны, сохатые, зайцы опять обжились на месте бывшей деревни.
Жутковато теперь бродить по этим лесам победителям.
Чужое стало всё кругом – допотопное.
Забылись названия полянок и покосов, всяких там Калистиных мысков и Семёновых палей. Ни в каких архивах их теперь не сыщешь. Всё это существовало только в устах и в памяти. И всё вместе с последней жительницей деревни Ириной Дмитриевной Брагиной превратилось однажды в ледышку, оттаяло и рассасывается теперь в песке заброшенного кладбища, распадается на атомы.
Конечно, ещё что-то помнят о деревне десятка два моих земляков, разбросанных по городам. Один план изб нарисовал, другой странички воспоминаний прислал. Но всё это знания поверхностные, очевидные. А вот чтобы от того валуна, вымытого Пуей, от заячьих костей – такую книгу памяти кто откроет? – думалось мне.
Во сне всплывало зыбкое видение из тех девственных времён. В музее районного городка при виде кремнёвых наконечников стрел и ржавого ножа мелькало озарение – наплывали лица, слышались голоса далёких сородичей-начинателей.
Вспоминались деревенские старики, последний кузнец, шорник; как санный мастер полозья для дровней гнул из расщепленного берёзового ствола, а конюх украшал резьбой кнутовище.