Единственным прибежищем горожан оставалась компартия, и первым, к кому обратились они, был Товарищ Кливон. В то время они – и Товарищ Кливон, и компартия – пользовались в городе огромным уважением.
Между тем дружба Шоданхо и Мамана Генденга все крепла. Теперь за карточным столом обсуждали не только дележ добычи и стычки солдат с преманами – Шоданхо жаловался другу на жизнь, изливал ему душу. Когда заканчивалась игра, а торговцы запирали киоски и расходились по домам, наступал час задушевных бесед. Иногда заходила речь и о Товарище Кливоне. Шоданхо до сих пор считал, что в партию тот вступил не по убеждению, а чтобы отомстить за любимую Аламанду. Маман Генденг посмеивался, слушая его печальную историю (давно ему известную), и настаивал: нельзя отбивать чужую женщину. Потому-то и было ему так больно из-за Деви Аю. Шоданхо при этих словах покраснел и едва не расплакался, как ребенок, потерявший маму.
– В этом безумном мире я один как перст, – жаловался он. – Попал к японцам в Сэйнэндан еще юнцом желторотым, а вскоре стал шоданхо. Ушел в партизаны, воевал с японцами, а о том, что японцы сдались, узнал с опозданием в несколько месяцев. Вся моя жизнь – бесконечная война, не с людьми, так со свиньями. Устал я. – Маман Генденг протянул ему носовой платок, который Майя Деви всегда клала ему в карман брюк, и Шоданхо вытер глаза. – Хочу жить по-людски. Хочу любить и быть любимым.
– Солдаты тебя любят, да еще как, – сказал Маман Генденг.
– Но не жениться же мне на них!
– Зато у нас обоих красавицы-жены.
– Да только меня угораздило жениться на женщине, которая любила и любит другого и, может быть, не разлюбит никогда.
– Пожалуй, да, – кивнул Маман Генденг. – Видел я Товарища Кливона, он выступал перед рыбаками. За простой люд он и вправду стоит горой. Я порой ему завидую. Иногда мне кажется даже, что во всем городе он один смотрит в будущее с надеждой.
– Коммунисты есть коммунисты, – отозвался Шоданхо. – Дурачье, не понимают, что мир наш – наипаскуднейшее место. Вот Бог и посулил рай, страждущим в утешение.
Увлеченные беседой, не замечали они, как ночь сменяла день. Сообразив, который час, вскакивали и, обнявшись на прощанье, расходились в разные стороны – каждый домой, к жене. Однажды случилась неприятность: Мира и Сапри отказались служить у Мамана Генденга – они вдруг поняли, что любят друг друга, и решили пожениться и уехать в деревню, завести хозяйство. Призадумался Маман Генденг: где найти новых слуг, непонятно, а жена совсем еще малолетка. Но все обернулось иначе, чем он ожидал. В первый день без слуг, когда он в темноте вернулся домой после игры с Шоданхо, его ждал ужин.
– Кто готовил? – спросил он в недоумении.
– Я готовила.
Тогда-то он и понял, что жена его – прирожденная хозяйка. Она не только тщательно гладила и спрыскивала духами его одежду, а еще и стряпала – отменно и точно так, как он любит. “Мама меня учила с детства”, – объяснила Майя Деви. Вдобавок она оказалась превосходным кондитером – пекла печенье и торты, постоянно пробовала новые рецепты, угощала соседей. В их семье Майя Деви взяла на себя роль посла – поддерживала добрые отношения с соседями, потому что Маману Генденгу мешала дурная репутация, а поправить ее он и не надеялся. Пироги и печенье приносили семье удачу: соседи стали заказывать их на праздники в честь обрезания сыновей, и заказы не переводились. Майя Деви пекла днем, после школы, и теперь, что бы ни случилось, бедность им не грозила.
Маман Генденг устыдился своих походов к мамаше Калонг и связи с тещей, ведь у него такая чудесная жена. Как-то вечером зашел он в бордель и Деви Аю спросила с усмешкой:
– Сдается мне, жену ты до сих пор не трогал, хочешь спать с тещей?
– Я пришел сказать, что больше никогда к тебе не прикоснусь.
Настал черед Деви Аю удивляться:
– Почему?
– Твоя младшая дочь – прекрасная жена, с ней мне никто больше не нужен.
И, простившись с Деви Аю, поспешил он домой, где ждала его жена.
11
Отдав Аламанде перед свадьбой миндальное дерево, порубленное на дрова, Товарищ Кливон собрал на берегу своих друзей. Морем он бредил с детства. Он вырос среди рыбаков и на промысел выходил не реже их сыновей. Тонул он столько же раз, сколько крестьянский сын случайно ранит себя мачете. Возвращаться на грибную ферму ему не хотелось – ни к чему ворошить горькие воспоминания об Аламанде.
С двумя старыми друзьями, Кармином и Самираном, построил он на берегу, в зарослях пандана, хижину. По ночам выходили в море, а улов делили с приятелем, что одолжил им лодку. Днем, вздремнув немного, садился Кливон за марксистские труды, учил друзей всему, что узнавал сам. Он часто заглядывал в партийный штаб на улице Голландской, завязал переписку со столичными коммунистами. Во время своего недолгого житья в Джакарте он вступил в партийную школу и со многими успел перезнакомиться.
Друзья по переписке присылали ему газеты и журналы, а партийную газету ему доставляли прямо в хижину. В углу росла гора книг – теперь он изучал и труды Маркса, Энгельса, Ленина, Троцкого, Мао Цзэдуна, и брошюры отечественных авторов – Семауна, Тан Малаки. Некоторые из них, например Троцкий и Тан Малака, были запрещены, но кто-то из коммунистов добывал их сочинения специально для Кливона.
Он пока что не был членом партии, только кандидатом. Все материалы он изучал самостоятельно, исправно посещал дебаты, выступал при всякой возможности. Объединял рыбаков и рабочих с плантаций. Полгода спустя после свадьбы Аламанды его назвали лучшим местным кадром и приняли в партию. И дали первое задание: собрать всех бывших партизан из революционной армии, воевавших когда-то бок о бок с Шоданхо, – большинство были коммунистами, но годы назад, после неудавшегося восстания, след их затерялся. Теперь же многие, вспомнив революционную юность, возвращались в партию.
Тогда и был основан Союз рыбаков; первыми вступили в него Самиран и Кармин, а возглавил его Товарищ Кливон. Через две недели профсоюз насчитывал уже пятьдесят три человека, а вскоре почти все рыбаки стали его членами. Каждое воскресенье, освободившись от дел, собирались они на рыбном рынке, близ порта. Товарищ Кливон раздавал агитки, разъяснял, чем опасны крупные рыболовные суда.
Все рыбацкие обряды проводил теперь профсоюз. Перед тем как бросить в океан голову быка в дар Богине Южных морей, Товарищ Кливон произносил краткую речь с парой цитат из “Манифеста”. Выступал он и на похоронах рыбаков, погибших в бурном море, и когда рыбаки в благодарность за хорошую погоду устраивали обряд с представлением синтрен.
Вместо народных песен теперь пели “Интернационал”, а заключительную молитву предваряли словами: “Пролетарии всех стран, соединяйтесь!”
– Я как миссионер, распространяю новую религию, – шутил с друзьями в партийном штабе Товарищ Кливон. – А “Манифест” – наше священное писание. Главная задача и коммунистов, и любой религии – вербовать сторонников.
Настала горячая пора для Товарища Кливона. Помимо организаторской работы и пропаганды, он начал преподавать в партийной школе, обучать новые кадры. Он по-прежнему выходил в море, занимался делами Союза рыбаков, ему это нравилось, и потому, когда партия предложила ему поехать учиться в Москву, он отказался, решив остаться в Халимунде.
Отдохнуть удавалось ему только утром, после возвращения с промысла. Сев возле хижины, он брался за три газеты (приносили их очень рано, еще до завтрака) – “Ежедневную народную газету”, коммунистическую, “Звезду Востока”, газету партии-“попутчика”, и, наконец, местную партийную газету, выходившую в Бандунге. Читал он за чашкой кофе, а потом, выкупавшись в источнике позади хижины, ложился спать до полудня.
Однажды во время утреннего отдыха он увидел, как семь школьниц шагают по пляжу к востоку Скользнул по ним взглядом, но прогульщики на пляже были не редкость, и он вновь принялся за кофе и газеты. Не успев дочитать передовицу – с продолжением на странице восемь, – услыхал он галдеж с той стороны, где были девочки, а больше и неоткуда, в девять утра на пляже всегда пусто. Оттуда донесся визг – не радостный, а испуганный.
Товарищ Кливон отложил газету и зашагал в сторону девочек – те сновали туда-сюда, суетились, и вдруг одна отделилась от прочих, а за ней гналась собака. Слишком много развелось в Халимунде диких собак, подумал Товарищ Кливон, все из-за Шоданхо.
Он рвался помочь девочке, но та была слишком далеко, а собака всего лишь шагах в десяти от нее. Когда девочка заметила его и поняла, что он стал свидетелем ее ужаса, кинулась она к нему, а собака, яростно лая, – за ней. Товарищ Кливон уже бежал им навстречу, девочка в испуге звала: “Помогите!” – а далеко позади визжали ее подруги.
Товарищ Кливон прибавил ходу, но, что самое удивительное – и осознал он это уже потом, – бежала девочка с невероятной скоростью. Среди криков и лая ей удавалось держаться на расстоянии от оскаленной пасти, а приблизившись, Товарищ Кливон понял, что пробежала она вдвое больше него, пусть он и несся во весь дух. На ее лице он увидел ужас, и когда между ними оставалось шагов пять, она бросилась вперед и уцепилась за него что есть силы, и собака, улучив миг для нападения, тоже прыгнула. Но Товарищ Кливон оказался проворней и мгновенно нанес собаке сокрушительный удар в морду; собака взвыла, отлетев назад, и распростерлась на песке, пасть ее была вся в пене. Псина оказалась бешеной, но мертвой она опасности не представляла.
Между тем Кливона обнимала девушка – впервые после страстных объятий Аламанды у вокзала. Пусть девчонки и молодые мамаши до сих пор строили ему глазки, он уже не слыл сердцеедом и все силы отдавал партийной работе, ему было не до заигрываний. А теперь эта девочка прижималась к нему всем телом, и он невольно – всего лишь защищая ее от бешеного пса – прижал ее к себе.
Она была так близко, что Товарищ Кливон чувствовал ее грудки, такие нежные, теплые, и пряди ее волос щекотали ему лицо. Когда, вне себя от радости, подоспели ее подруги, Товарищ Кливон мягко отстранил девушку и только тут заметил ее поразительную красоту, в которой было что-то чуть старомодное – две косы, длинные ресницы нимфы, тонкий нос, изящные ушки, пухлые щеки, капризный рот, – и понял, что девушка в обмороке – возможно, с той самой минуты, как упала в его объятия.