Красота и уродство. Беседы об искусстве и реальности — страница 12 из 19

Я закончу эту беседу мыслью Достоевского, где он противопоставляет два вида красоты. Не каждый способен понять истину умом, не каждый способен охватить многое из того, что доходит до нас через посредство наших умственных способностей. Но нет ни одного человека, кто не был бы способен отозваться на то, что ему встретилось, разглядев в этом красоту или уродство. Достоевский знал, о чем говорил: вы, наверное, помните его фразу «красота спасет мир».

Два года назад я был поражен, когда, готовя беседу о красоте, надеялся найти о ней все в «Британской энциклопедии» и обнаружил, что там такой статьи нет. В энциклопедии нет отдельной статьи, посвященной красоте. Однако в статье «Эстетика» вы найдете такую фразу: «Красота – это чисто субъективный опыт, о котором ничего не может быть сказано».

Беда в том, что восприятие красоты может быть субъективным, если говорить о выборе того, что я или вы назовем красивым, но такова общечеловеческая реакция или отклик на все, что мы видим, будь то нравственная ситуация или объект. Вы можете показать объект человеку и спросить его, что он об этом думает, и он ответит: «Как некрасиво!» или «Как мило!» – и в этот момент появляются красота или уродство, которые соотносятся друг с другом. И слова Достоевского «мир спасет красота» означают, что всякий может отозваться на истину как на красоту или отказаться от уродства, потому что оно – ложь против реальности, искажение реальности, клевета на реальность или соблазн. И Достоевский говорит, что есть два типа красоты. Есть подлинная красота, которая возвышает человека, и есть ложная красота, которая возникает из человеческой жадности, человеческой подлости, сладострастия, красота, оторванная от глубоких и подлинных чувств.

К этому я вернусь в последней беседе. Я бы хотел закончить следующей цитатой из переписки Достоевского: «Что такое художественная реальность? Говорят, что произведение художника должно отражать реальность и т. д. Художник создает жизнь, жизнь во всем ее широком размахе, какой раньше не было».

Это пример того, о чем он говорит. И еще: «Потребность красоты и творчества, воплощающего ее, – неразлучна с человеком, и без нее человек, может быть, не захотел бы жить на свете. Человек жаждет ее, находит и принимает красоту без всяких условий, а так, потому только, что она красота, и с благоговением преклоняется перед нею, не спрашивая, к чему она полезна и что можно на нее купить? И, может быть, в этом-то и заключается величайшая тайна художественного творчества, что образ красоты, созданный им, становится тотчас кумиром, без всяких условий. А почему он становится кумиром? Потому что потребность красоты развивается наиболее тогда, когда человек в разладе с действительностью, в негармонии, в борьбе, то есть когда наиболее живет, потому что человек наиболее живет именно в то время, когда чего-нибудь ищет и добивается; тогда в нем и проявляется наиболее естественное желание всего гармонического, спокойствия, а в красоте есть и гармония, и спокойствие. Когда же находит то, чего добивается, то на время для него как бы замедляется жизнь, и мы видели даже примеры, что человек, достигнув идеала своих желаний, не зная, куда более стремиться, удовлетворенный по горло, впадал в какую-то тоску, даже сам растравлял в себе эту тоску, искал другого идеала в своей жизни и, от усиленного пресыщения, не только не ценил того, чем наслаждался, но даже сознательно уклонялся от прямого пути, раздражая в себе посторонние вкусы, нездоровые, острые, негармонические, иногда чудовищные, теряя такт и эстетическое чутье здоровой красоты и требуя вместо нее исключений. И потому красота присуща всему здоровому, то есть наиболее живущему, и есть необходимая потребность организма человеческого. Она есть гармония; в ней залог успокоения; она воплощает человеку и человечеству его идеалы» [56].

Я не могу согласиться со всем, что я сейчас прочитал, но я хотел, чтобы вы обратили внимание на эту точку зрения Достоевского, на его представление о том, что есть два вида красоты. Первый является исполнением и ведет к полноте, а второй – это то, что французский эстетик называет art d’assoupissement, то есть искусство, которое заполняет пустоту, искусство потребления, которое не несет красоту в себе самом, но которое поглощается, используется, чтобы заполнить пустоту, чтобы насытить нас, потому что мы испытываем голод: мы не способны увидеть подлинное величие и потому ищем самую низменную пищу.

Ответы на вопросы

Мне показалось, вы считаете, что нам следовало бы смотреть на окружающий нас мир, не имея в голове никаких умственных построений о нем, никаких предубеждений или схем, в которые мы можем попытаться вписать то, с чем мы ежедневно сталкиваемся в жизни. С другой стороны, вы утверждаете, что, когда мы сталкиваемся с природным миром, мы видим в нем красоту, которая неотделима от этого мира. Мне кажется, было бы логичнее говорить о том, что красота на самом деле является построением, которое мы переносим на окружающий мир, так же как и уродство; и само предположение, что мы можем смотреть на мир вне каких-либо построений, кажется мне немного надуманным.

Я говорил о том, что мы относимся к большинству окружающих нас вещей, исходя из предвзятого мнения, из заранее составленной схемы, в которую мы заключаем их, вместо того, чтобы быть действительно свободными для восприятия, открытыми, готовыми встретиться со всем, что окажется у нас на пути. Спустя какое-то время мы можем сердцем, умом или чем-то еще, нашим личным опытом в каком-то смысле оценить то, что увидели, но в первую очередь мы должны отнестись к тому, что оказалось перед нами, с открытостью и суметь увидеть. Я могу дать вам два примера: один очень простой, очевидный, и другой, который мне кажется очень трогательным.

Когда школьника или школьницу вызывают к директору или к директрисе, они ожидают встречи исключительно с директором или с директрисой, они никак не предполагают, что встретят личность, и они настроены увидеть функцию, а не человека. Я помню, как в начале войны, когда я служил рядовым, меня вызывали к сержанту, и я не ждал, что он будет кем-то кроме сержанта, что означало для меня опасность, страх и ничего хорошего. Точно так же мы, еще до того, как увидеть человека, знаем, чего от него ждать, и, таким образом, не видим, чем он является на самом деле. Потому что, если бы мы умели видеть, мы могли бы обнаружить, что сержант, или директор, или любой другой человек, с которым мы встретились, на самом деле совсем не тот, кем кажется.

Я хотел бы сделать небольшое предисловие ко второму примеру. Однажды я выступал в Оксфорде перед группой студентов и говорил с ними о встрече, о том, что может способствовать плодотворной, интеллектуальной встрече между двумя людьми. Местный капеллан сказал мне: «Вы говорите о невозможном. Вы говорите, что нужно смотреть на людей и видеть их, нужно слушать и слышать их, но я встречаю так много людей, что у меня нет возможности слушать и слышать их всех: они говорят и проходят мимо». Я ему сказал на это: «Вам не обязательно сразу воспринимать весь поток студентов, которые проходят через вашу комнату, вы можете начать с меньшего: вы можете увидеть самого близкого, вы можете услышать того, кто ближе всех к вам». Ему было лет пятьдесят. Он попросил меня привести пример. Я сказал: «Закройте глаза». И когда он закрыл глаза, я спросил у него: «Можете сказать, какого цвета глаза у вашей жены?» Он открыл глаза, посмотрел на меня (хотя я не был его женой) и сказал: «Я не могу вспомнить». На самом деле, когда он был влюблен в нее, он наверняка только и делал, что смотрел ей в глаза – он мог не видеть ничего, кроме ее глаз, – но потом они поженились, они были вместе уже тридцать лет, и потребность смотреть друг на друга ушла. Они прошли всю жизнь рука об руку; к чему было делать все то, что люди делают в начале совместной жизни? Он даже не смог вспомнить ее глаза – о чем еще можно говорить?

Теперь я хотел бы перейти к более серьезному примеру. Я вспоминаю пожилую русскую женщину, которая скончалась несколько лет назад, она была женой британского историка Льюиса Нэмира. Во время русской революции, в самом начале, она была арестована, ее посадили в тюрьму, и в результате она провела несколько лет в лагере. Она рассказывала мне, что, когда она была в тюрьме, ее допрашивали каждую ночь, допрос длился часами, затем делали перекрестный допрос, снова допрашивали, потом снова перекрестный допрос; и она дошла до полного изнеможения.

В одну из ночей, уже под утро, когда все ее силы иссякли, когда в ней совершенно не осталось мужества, она почувствовала, что так больше продолжать не может. Даже если за это ее отправят в карцер, даже если ей придется перенести все что угодно, она должна рассеять дурман этого бесконечного, повторяющегося допроса. И она подняла взгляд на следователя с готовностью противостоять ему, бросить ему вызов, чтобы дурман наконец рассеялся. И, сказала она, когда она посмотрела на него, она увидела серое от усталости лицо, глаза, полные тоски, потому что этот человек точно так же, как и она, бесконечными часами сидел на этом допросе, и он устал и изнемогал так же, как и она. И на одно мгновение ей показалось, что между ними нет никакой разницы, просто вихрь революции швырнул его, как осенний лист, по одну сторону стола, а ее – по другую, и они оба были заложниками этой ситуации. Она увидела человека в изнеможении, и, увидев его, улыбнулась ему, а он улыбнулся ей в ответ. Допрос продолжился, но наваждение уже было разрушено, как только каждый из них увидел в другом человека. Вот что я имел в виду. Вместо того чтобы видеть в этом следователе только лишь следователя, она увидела в нем человека.

И если бы мы точно так же относились к тому, с чем встречаемся, – к животным, к людям, к ситуациям, – мы научились бы видеть в них то, чего мы никогда не увидим, если будем смотреть с жадностью. Понимаете, когда вы смотрите на корову и видите в ней только живую говядину, вам никогда не откроется тайна этого живого существа – на это я и хотел обратить внимание.