Вспомните, например, «Оливковый сад» Ван Гога: если вы стояли бы напротив оливкового сада, то сад находился бы перед вами и вы бы его осматривали. Когда вы стоите напротив картины, то вы сами находитесь перед картиной, и именно картина захватывает вас – а не вы сами и не сад как таковой. Причина в том, что между вами и садом кто-то увидел какую-то суть, нечто существенное во всем этом и воплотил это в картине. Это не стволы, не листья и не оливки – это сад, это то, как оливковые деревья, о которых каждый имеет какое-то представление, соотносятся с садом в целом и с каждым другим деревом и поэтому могут воздействовать и на вас.
Можно ли сказать, что ваше размышление о смысле и красоте основано на иконографической традиции Православной Церкви?
Ах, если бы! Я бы хотел быть более сведущим и восприимчивым к иконографической традиции, чтобы оценивать вещи, исходя из нее. Я кое-что знаю об иконах и попробую сказать о них. Я воспринимаю то, о чем говорят иконы, но думаю, что в искусстве есть место и тому, что иконой не является. Иконы – это определенное слово о мире, в котором мы живем. Но они говорят не обо всем окружающем мире, и в этом смысле можно даже сказать, что есть нечто большее, чем сама икона, связанное с тем словом, которое икона призвана передать.
Я могу привести такое сравнение. В опыте христианина нет ничего большего, чем Причастие, но после Причастия священников и прихожан священник произносит такую молитву: «…и подавай нам истее Тебе причащатися в невечернем дни Царствия Твоего»[30].
Несмотря на то что икона – это окно в вечность, есть вечность, которую икона не может раскрыть. Я могу выразить это с помощью другого образа – образа витражного окна. Мы не можем видеть свет – свет, который нас окружает, который дает нам видеть все, что вокруг нас, но который сам в какой-то мере остается невидимым. Витраж, благодаря тому, что он сочетает в себе так много красок, и тому, что у него есть сюжет, говорит нам сразу о двух вещах: в своем сюжете он сообщает нам нечто, например, о жизни Христа, какого-либо святого или о событии, своими красками он доносит до нас этот рассказ с помощью силы красоты. Но когда мы увидим и воспримем сюжет и красоту витража, мы должны помнить о том, что и сюжет, и красота раскрываются благодаря свету, который исходит извне; и я думаю, то же самое можно сказать об иконах. Но если через созерцание икон, через понимание того, что есть икона, мы научились видеть мир как икону, то мы должны обратиться к окружающему нас миру и в том полумраке, который представляет собой мир, в котором мы живем, научиться сквозь тьму видеть свет. Здесь я напомню слова православного епископа, которые я приводил раньше: «Когда Бог смотрит на человека, Он видит в нем не добродетели или достижения, которых может и не быть, но ту красоту, которую ничто не может уничтожить»[31].
Лекция 2Красота и истина
Я хотел бы сначала попросить прощения за одно свое вчерашнее высказывание и внести поправку. Когда я давал вам примеры того, как можно лишить объект смысла или увидеть в нем смысл, я говорил о молодом богослове, который определил дерево только как строительный материал. После этой беседы кто-то совершенно справедливо сделал мне замечание, что нечестно по отношению к тем людям, которые работают с деревом, с металлом или с другими материалами, считать, что они ничего не смыслят в красоте этих материалов. Я, конечно, не имел этого в виду. Моя мысль заключалась в том, что человек, который работает с древесиной или металлом и создает из него какой-то предмет, может вместе с тем оценить сущность этого материала, он может воспринимать все богатство дерева. А молодому человеку, который, думая о дереве, не видел ничего, кроме древесины, – не то, что можно из нее создать, а просто строительный материал, – не хватает глубины ви́дения. Если вы хотите более точный образ, чем тот, что я привел вам, можно взять одного из героев Диккенса, который, когда увидел в поле стадо коров, в восторге, с гастрономическим энтузиазмом, воскликнул: «Живая говядина! Живая говядина!»[32] Я думаю, это более подходящий образ, и он намного лучше передает мысль, которую я хотел донести.
Сегодня я бы хотел говорить о красоте, а не только о смысле. Есть одно старое выражение (по крайней мере, современное Гёте): «Красота – в глазах смотрящего». Мы можем также сказать, что и красота, и уродство в глазах смотрящего. Означает ли это, что вне смотрящего нет ничего, что является красотой? С другой стороны, каким образом человек, который видит прекрасное или который смотрит на предмет, находящийся вне его самого, различает или определяет красоту? Вопрос в том, как мы соотносимся с этим предметом. Именно так думали древние мыслители, начиная с Платона или даже до него, – они говорили о красоте как о познании, а не как о предмете эстетического наслаждения. Через познание красоты можно как бы приобщиться тому предмету, который находится перед нами. Французский философ Люсьен Леви-Брюль писал, что почуять красоту – значит войти в мистическое со-причастие с объектом, в котором мы ее увидели, с произведением, которое мы считаем красивым. Это приобщение мы можем понимать по-разному. Мы можем вкладывать в предмет красоту или что-то другое, что есть в нас самих. А бывает, что объект являет перед нами такие черты, в которых мы не можем не увидеть красоту.
Первым подходом, при котором объекту придаются черты, принадлежащие человеку, то есть объект очеловечивается (я сейчас не имею в виду красоту), мы пользуемся, когда, например, говорим, что какое-то животное воплощает собой определенную черту характера. Таким образом, мы придаем животному аллегорическое значение. В таком случае, если мы при виде гиены мы говорим: «Что за мерзкое хищное животное, нападающее исподтишка!» – это не значит, что мы что-то знаем о самих гиенах. Но когда мы видим, как она бежит трусцой и при этом ее передняя часть выше, чем задняя, глядя на весь ее облик, мы представляем себе: «Если у кого-то из моих родных, друзей или знакомых было бы такое же выражение лица, такое же туловище, такая же походка, какое это было бы мерзкое существо!» – и несчастная гиена вынуждена нести на себе клеймо мерзкого создания. То же самое, возможно, в более утонченной форме, подчас замечают психоаналитики, говоря, что для нас красота неотделима от эмпатии. Другими словами, восприятие красоты связано с тем, что мы смотрим на объект и вкладываем в него частичку себя самих, затем мы смотрим на него снова и видим себя – ужасное выражение – объективированными (это термин Геринга[33]). Таким образом, мы говорим о красоте как о реакции на нас самих, объективированных вовне, то есть на то, какие мы замечательные.
При этом подходе происходит и то, что описывают психоаналитики, которые в своих исследованиях рассматривают искусство как процесс придания объекту души, утверждая таким образом – не только намекая на это, но открыто заявляя, – что ни один объект не имеет в себе содержания, которое может быть воспринято нами; именно мы одушевляем объект, придаем ему значение, а затем даем ему толкование. Это уже как бы вторичный процесс, следующий шаг.
А есть другой подход, которого придерживалось и придерживается множество древних и современных писателей: они говорят, что есть нечто вне нас, что может быть названо красотой или уродством. И я постараюсь в течение этого и следующего выступления постепенно прояснить если не ваши, то, по крайней мере, свои размышления на эту тему.
С одной стороны, имеет место то, что выражено в словах Гёте. Да, верно: «красота – в глазах смотрящего», потому что смотрящий должен уметь видеть, а видеть умеют далеко не все. Когда я говорю «видеть», я имею в виду все возможные способы восприятия – иначе, если каждый раз повторять «видеть, слышать, обонять и т. д.», получится слишком длинно. Я дам вам один пример из персидской литературы.
Давным-давно в Персии жил очень известный и глубокоуважаемый поэт по имени Меджнун. Всю жизнь он посвящал стихи своей возлюбленной Лейле. Эти стихотворения были так прекрасны и такой прекрасной была в них Лейла, что шах решил: он должен непременно увидеть героиню этих стихов. Лейлу привели к нему и, пользуясь своей властью, он приказал ей снять паранджу. Но как только она сделала это, он в ужасе отпрянул, потому что (и дальше идет описание): «У нее был нос, как слоновий хобот, губы, как у верблюда, а уши, как у осла». Там, конечно, было еще более яркое и убедительное описание, которое я не в силах передать. И тогда шах повернулся к Меджнуну и сказал: «Меджнун! Как ты можешь говорить о красоте Лейлы? Она же отвратительна!» А Меджнун отвечал ему: «Чтобы увидеть красоту Лейлы, нужно иметь глаза Меджнуна».
Конечно, можно сказать, что это карикатура и невозможно об этом говорить таким образом. Но я бы сказал, что это не только возможно, но именно так всегда и происходит. Для того чтобы видеть красоту человека там, где другие ее не замечают, достаточно полюбить его. И та красота, которую мы видим, действительно есть, только мы относим ее не к внешним чертам лица и не к телосложению. Мы видим сквозь это сияние личности. В этом смысле, когда мы говорим о понимании, о знании, о познании красоты, мы должны понимать, что не все равно, с каким отношением мы смотрим на объект. Полное безразличие не даст нам увидеть ни красоту, ни уродство. Такое состояние, когда, глядя на предмет, мы думаем: «Мне совершенно все равно, что это такое», не дает нам увидеть тайну этого предмета. Ее могут нам раскрыть любовь или ненависть, они дадут нам увидеть, откроют нам либо красоту, либо уродство предмета, он не будет нам безразличен или будет вызывать у нас какую-либо реакцию, неравнодушие. Ненависть находит те черты, которые можно критиковать, отвергать, которые отталкивают нас от предмета. То же самое можно сказать о страхе или других видах отрицательного отношения к человеку или к предмету. С другой стороны, любовь, которая есть открытость, доверие, уверенность – порой такое доверие и такая уверенность, которые готовы идти до конца и скорее отдать все, чем отвернуться, – такая любовь может открыть перед нами красоту.