Как получилось, что фантастика все-таки выжила? Возможность выжить возникла на пересечении двух моментов. Оба они были заложены на том же самом Первом съезде писателей, надолго определившем судьбы всей советской литературы. Первый момент несколько исподволь протащил Самуил Яковлевич Маршак — великий детский писатель. У него была задача вывести из-под удара детскую литературу его любимую. И заодно он прихватил дружественную фантастику, которую в то время начинал пописывать его брат. Брат вовремя одумался и писать фантастику перестал, но дело было уже сделано. Что провернул Маршак… Говоря о детской литературе, в том числе и для самых маленьких, он всегда добавлял «и фантастика». К концу его речи у слушателей невольно возникала уверенность, что фантастика — это еще один подвид детской литературы, как сказки, потешки и назидательные школьные истории. И вот такая фантастика — если не детская, то уж во всяком случае подростковая литература, — получала некоторое право на существование.
А второй момент заключался в том, что фантастике дали соцзаказ. Она должна была работать на популяризацию техники и разных отраслей народного хозяйства. Например, академик Образцов, величина в транспорте, с трибуны все того же Первого съезда, как гость от сообщества ученых в сообществе литераторов, выдал, цитирую:
«Мне кажется, мы должны просить и ждать от вас литературной популяризации того, что делается на транспорте. Особенно нам в этом отношении важна детская литература, которая сильно отстает на этом участке. Затем нам нужно, и мы ждем от писателей, фантастики в направлении транспортной будущности, опять-таки фантастики литературной. Затем мы ждем от вас героики транспорта, в строительной его части и особенно — в части эксплуатационной. Мне кажется, товарищи, что с помощью литературы и науки мы сможем наш транспорт из узкого места сделать, может быть, ведущим звеном нашей советской жизни».
По результатам этого съезда все, что осталось у фантастики, — это обязанность рассказывать подросткам о завтрашнем дне техники. Причем строго подросткам и строго о завтрашнем. Взрослым и о послезавтрашнем — уже не поощрялось. При этом если нормальная детская литература имела некоторое (тоже очень ограниченное, но все же) право быть развлекательной, проблемной, спорной, то фантастика такого права не получала. Она должна была со звериной серьезностью в режиме «чего изволите» обслуживать технические аспекты происходящей в стране индустриализации.
Нет, на самом деле у фантастики осталось ещё одно направление, второе — литературная аллегория, иносказание, метафора. Так выжила у нас литературная сказка — Евгений Шварц, Виталий Губарев... Но это был жанр, как бы не относящийся к фантастике напрямую, а числившийся по разряду детской литературы. А вот собственно фантастике осталось прогнозирование ближнего технологического горизонта. На долгие десятилетия. Все это назвали «фантастикой ближнего прицела».
Цитата из журнала «Октябрь» за 1950-й год:
«Советская научно-фантастическая литература должна отображать завтрашний день нашей страны, жизнь нашего народа. Именно завтрашний, то есть промежуток времени, отделенный от наших дней одним-двумя десятками лет, а может быть, даже просто годами».
Это говорилось абсолютно всерьез.
Позже, в 1965 году, когда уже «стало можно», в повести Н. Томана «Неизвестная земля» персонаж — писатель-фантаст — роняет фразу, которая характеризует всю ситуацию: «Забыли вы разве, какое жалкое существование влачила наша фантастика в период культа, когда фантазировать дозволялось только в пределах пятилетнего плана народного хозяйства?»
В общем, тогда, в тридцатые, все могло бы стать совсем плохо, если бы не достойный просто причисления к лику святых Александр Романович Беляев, который успел уже к тому моменту стать знаменитым писателем. Настоящий паладин фантастики, человек, фантастику беззаветно любящий, — собственно, он был первым советским писателем, который писал практически только фантастику, первым отечественным писателем-фантастом. И оказавшись вот в этой ситуации, он весь свой остаток жизни потратил на то, чтобы нащупать, что же делать фантастике в условиях этого отсутствия воздуха, — все оставшееся время, собственно, до своей смерти от голода в оккупации под осажденным Ленинградом.
Получалось не слишком.
Собственно, ничего иного и не могло получиться. Творчество Беляева раннего от Беляева позднего отличается — видно невооруженным глазом. После «Человека, потерявшего лицо» и «Человека-амфибии» Беляев тридцатых — это «Подводные земледельцы», это «Звезда КЭЦ», «Чудесное око»... То есть это произведения, основная фабула которых исчерпывается тем, что в Советской России сделали научное открытие, поставили его тут же на службу народному хозяйству — и вот рассказ о том, как оно работает. В рамках этой схемы он пытался по мере возможностей делать что-то художественное. Получалось тяжело. Совсем все хорошо видно по книгам «Человек, потерявший лицо» и «Человек, нашедший свое лицо» — это тексты с одной фабулой, но с абсолютно разной идеологической нагрузкой. Некоторые его попытки «соцреалистической фантастики» вроде «Под небом Арктики» и «Земля горит» выходили настолько неловкими, что после публикации тогда, в 30-е, даже не переиздавались ни разу до недавнего времени. Исключением стал роман «Ариэль» — последний его роман, изданный при жизни (впрочем, тираж за исключением каких-то единичных экземпляров погиб в блокадном Ленинграде), — в котором Беляев в последний раз дал себе полную свободу.
Я так подробно останавливаюсь на этом моменте, потому что, по сути, со случившимся тогда фантастика продолжала бороться все следующие полвека, а отчасти и до сих пор борется. И последствия пожинает до сих пор. Сейчас, по прошествии восьмидесяти пяти лет, фантастику все еще не считают серьезной литературой — после той самой программной речи Маршака и последовавших за ней событий. За это время, конечно, фантастика и сама многое сделала, чтобы ее не воспринимали всерьез. Но фундамент проблемы гетто был заложен в 1934 году.
«Ближний прицел» и оттепель
В таком вот отведенном ей закутке фантастика существовала следующие двадцать пять лет. Конечно, со своими этапами, со своими волнами. Была, например, волна предвоенных произведений со своим сюжетным шаблоном о советском чудо-оружии, которое быстро всех побеждает в мировой войне, — и от Японии до Англии сияет Родина моя. Классическое произведение этого периода — «Первый удар» Шпанова. Конечно, этот субжанр продержался недолго, потому что реальная война быстро все расставила по своим местам.
И как раз в сороковом году дебютировал Александр Петрович Казанцев, человек безусловно талантливый, твердолобый коммунист, который страстно обожал фантастику космическую и натурально воевал за то, чтобы фантастам разрешали писать о космосе. Он считал, что выход в космос — вопрос ближайшей пятилетки, и поэтому фантасты имеют право об этом писать. Казанцев, начав публиковаться в начале сороковых, к 50-м был величиной номер один, его потом только Ефремов затмил. Это фигура очень значимая в истории отечественной фантастики, в чем-то даже трагическая, потому что, с одной стороны, он абсолютно искренне воспринял установки партии на фантастику ближнего прицела, на идеологическую нагрузку, на обслуживающую функцию, но при этом он отчаянно любил фантастику космическую. И несмотря на то, что он оставался в пределах тех же самых сюжетных шаблонов типа экспансии коммунизма на другие планеты, тем не менее он сражался за фантастику в том смысле, в котором он ее понимал. В принципе, и позже, до самых восьмидесятых, Казанцев оставался фигурой чиновниками крайне уважаемой и официальными издательствами обласканной. Некоторые знаменитые фантасты-шестидесятники проговаривались, что, будучи подростками, в 40-е годы зачитывались книгами Казанцева, и это определило их любовь к фантастике. То есть он был на голову выше прочего ближнего прицела. Правда, потом, во времена оттепели, Казанцев со своими установками оказался уже не знаменосцем прогрессивной фантастики, он оказался глубоко в тылу, и теперь, чтобы защитить свои ни на грамм не изменившиеся идеалы, ему приходилось вести литературную войну против фантастов-шестидесятников: Стругацких, Альтова с Журавлевой и прочих. И это, конечно, делает его фигурой, мягко говоря, противоречивой. Но это уже было позднее.
Итак, еще раз: совсем фантастику ликвидировать не получилось, она как-то продолжила существовать, как-то искала способы бытия. Было постановлено, что фантастика нужна затем, чтобы пробуждать в молодежи внимание и интерес даже не к науке, а к технике: задачей фантастики было побуждать молодежь идти в технические вузы и восполнять дефицит страшно нужных молодой советской стране технических кадров в период индустриализации. Но эти годы, слава Богу, прошли, в 1953-м умер Сталин, а затем случились 56-й и 57-й годы. В 56-м состоялся ХХ съезд, на котором был осужден культ личности. А в 57-м был запущен первый спутник, сразу вчистую реабилитировавший тему космоса. И вышла «Туманность Андромеды» Ивана Ефремова. Начиналась Оттепель.
Ефремов тоже начинал в 40-е, и ко второй половине 50-х он был уже очень масштабной фигурой. Но именно «Туманность» полностью перевернула представление и у писателей и у читателей о том, что возможно для фантастики. С этого момента отсчитывают третью волну советской фантастики и ее золотой век, наступивший на двадцать пять лет позже, чем в англоязычном пространстве.
(Классификацию волн, точнее поколений, предложил Анатолий Бритиков — исследователь советской фантастики. По его классификации, первая волна — это расцвет двадцатых годов, вторая волна — фантастика ближнего прицела и третья волна — шестидесятые. Четвертой волной называли писателей, сформировавшихся во времена застоя и «стартовавших» в перестройку. Дальше пятой волной начали называть тех, кто прославился в 90-е, например Лукьяненко и Хаецкая. Шестая волна — массовый вал писателей самого конца 90-х и первой половины нулевых, а седьмой, или «цветной», пытались называть поколение эпохи сетевых конкурсов. Но чем ближе к нашим временам, тем более спорна эта классификация. Что происходит сейчас, никто и никак называть не рискует. Более-менее уверенно все согласны с четырьмя волнами советской фантастики, а дальше начинаются разночтения.)