Краткая история Франции — страница 47 из 77


Максимилиан Робеспьер (по происхождению де Робеспьер, свое имя он сократил в 1789 г.) разительно отличался от Мирабо и Дантона. Последние не обладали приятной внешностью, а Робеспьер представлял собой настоящего денди, всегда безукоризненно одетого в первоклассно сшитые костюмы, обычно темно-зеленого цвета, идеально подчеркивающего цвет его глаз. Его волосы были тщательно уложены и напудрены. Небольшой и худенький, он прибавлял себе роста туфлями на каблуках и ходил в них очень быстро, короткими нервными шажками. Робеспьер полностью оправдывал собственное прозвище – «неподкупный идеалист»; он, конечно, таким и являлся. Он тратил деньги на свой гардероб, но других трат у него было удивительно мало. Близких друзей он не имел; женщины для него ничего не значили, так же как еда и выпивка. Робеспьер жил на хлебе, фруктах и кофе. Никто никогда не слышал, как он смеется, редко кто видел его улыбку. При этом в нем была поразительная энергия. «Этот человек далеко пойдет, – сказал Мирабо незадолго до своей смерти. – Он верит в то, что говорит».

В марте 1790 г. Робеспьера избрали президентом Якобинского клуба, и он поддержал клуб в самые сложные дни, когда многие члены вышли из его состава (в знак протеста против петиции за свержение короля), чтобы сформировать другой, более умеренный клуб фельянов. Славу Робеспьера дополнительно увеличили и военные поражения 1792 г. Он всегда выступал против войны – его враги считали, что из малодушия. Он действительно никогда не участвовал в массовых демонстрациях; в августе, когда толпа штурмовала Тюильри, жирондисты упрекали Робеспьера в том, что он спрятался в подвале. Марат, что характерно, не выбирал слов. «Робеспьер, – говорил он, – бледнеет при виде сабли». Возможно, он не лгал, однако нет никаких сомнений, что летом 1793 г. Максимилиан Робеспьер был лучшим председателем Комитета общей безопасности.

Уже пролилось так много крови, что казалось, еще одну новую смерть никто просто не заметит, но тем летом было совершено убийство, поднявшее весь Париж: молодая фанатичная жирондистка Шарлотта Корде зарезала Жан-Поля Марата. Войдя к Марату, она нашла его лежащим в лечебной ванне, обернутым в полотенца – это был единственный способ облегчить страдания от кожной болезни, превратившей его жизнь в постоянное мучение. Она подала Марату письмо со списком изменников, замешанных в подготовке восстания в ее родном городе Кан. Он списал имена, проворчав: «Все пойдут на гильотину», – и на этих словах девушка вонзила ему в грудь шестидюймовый [чуть больше 15 см] кухонный нож. Марат умер на месте, Шарлотта – через четыре дня на эшафоте. Она преуспела лишь в том, чтобы превратить его в мученика: бюст Марата водрузили в зале Конвента, его останки благоговейно захоронили в Пантеоне, в его честь переименовывали улицы и площади по всей Франции. Убийство также запечатлели на нескольких картинах, включая знаменитое произведение Marat assassiné – «Смерть Марата»[133] убежденного якобинца Жака Луи Давида, который сам голосовал за смерть короля.

После убийства Марата Комитет общей безопасности заработал с еще большим усердием. На гильотину отправился генерал Кюстин, вскоре за ним последовал герцог де Бирон; в Вандею выслали войска, чтобы прекратить там гражданскую войну ценой почти 25 000 жизней; и, наконец, было решено судить саму королеву. После казни короля королевскую семью перевезли в замок Консьержери на острове Сите. Значительную часть дворца Меровингов последние четыреста лет использовали в качестве тюрьмы; кишевший крысами и сильно вонявший мочой, он был намного страшнее Тампля. Королева вынужденно делила камеру с надзирательницей и двумя жандармами, которые, по словам графа Ферзена, «не отходили от нее, даже когда ей приходилось справлять нужду». Особенно тяжело она переживала тот факт, что ее разделили с сыном, которого, как она прекрасно осознавала, ей больше не доведется увидеть.

Суд над ней, как и над королем, был формальностью. Марию-Антуанетту признали виновной по разным обвинениям и приговорили к смертной казни. Согласно газете Moniteur Universel, «выслушав приговор, она вышла из зала суда, не сказав больше ни слова судьям и публике, на лице королевы не отразилось никаких чувств». Следующим утром, 16 октября, ее остригли. Без посторонней помощи она взобралась на позорный стул в повозке. Поднимаясь по ступенькам на эшафот, Мария-Антуанетта споткнулась и случайно наступила на ногу палачу. «Monsieur, je vous demande pardon, – сказала она, – je ne l’ai pas fait exprès» («Извините, месье, я не нарочно»). Это были последние слова королевы.


К этому времени революция начала пожирать собственных детей. Еще до конца октября лишился головы двадцать один человек из числа ведущих жирондистов; в ноябре за ними последовали бывший герцог Орлеанский Филипп Эгалите (который попросил только об отсрочке казни на двадцать четыре часа, чтобы в последний раз насладиться хорошей едой) и мадам Ролан. Даже несчастную, беспомощную мадам Дюбарри, в слезах молившую о пощаде, казнили 8 декабря. Всю осень и зиму продолжался террор. В Париже казнили 3000 человек, в провинциях – 14 000. Многие обвинения граничили с абсурдом. Например, в Общем списке осужденных читаем: «Генриетта Франсуаза де Марбёф… осуждена за надежды на приход австрийских и прусских войск», «Франсуа Бертран… осужден за поставку защитникам страны кислого вина, вредного для здоровья», «Мари Анжелика Плезан, швея из Дуэ, осуждена за крики, что она аристократка и “ее не волнует народ”». Все они были «приговорены к смертной казни в Париже, приговор приведен в исполнение в тот же день».

Уже ввели новый календарь, Первый год Республики начался в день упразднения монархии – 22 сентября 1792 г. Детали этого дела были отданы в руки несколько нелепого, неудавшегося актера Филиппа Фабра, предпочитавшего имя Фабр д’Эглантин и лорнет, страшно раздражавший Робеспьера. Именно Фабр выдвинул идею разделить год на двенадцать равных месяцев, а оставшиеся на конец года пять дней назвать sans-culottides (санкюлотидами) и сделать праздничными. Месяцы предлагалось делить на три декады и переименовать в соответствии с сезонами: вандемьер (Vendémiaire), брюмер (Brumaire) и фример (Frimaire) для осени; нивоз (Nivôse), плювиоз (Pluviôse) и вантоз (Ventôse) для зимы; жерминаль (Germinal), флореаль (Floréal) и прериаль (Prairial) для весны; мессидор (Messidor), термидор (Thermidor) и фрюктидор (Fructidor) для лета[134]. Это предложение взбесило работающее население, которое теперь оказалось перед лицом десятидневной недели, и глубоко шокировало духовенство, многие священники отказались признавать новый священный день отдохновения.

Кроме того, у них было достаточно собственных проблем. Революционная кампания против христианства неуклонно набирала темп. Распятия, изваяния Девы Марии и святых разбивались на куски (а иной раз даже заменялись бюстами Марата), службы запрещались, по всей стране массово переименовывались города и деревни, улицы и площади, в столице в соборе Парижской Богоматери и Сен-Сюльписе провели Большие празднества Разума – потому что, как говорил Дантон, «люди будут праздновать там, где воскурят фимиам Верховному Существу, хозяину Природы; потому что мы никогда не намеревались разрушить религию, чтобы ее место занял атеизм».

Но дни Дантона были сочтены. Он болел и во время затянувшегося выздоровления пересмотрел свои взгляды относительно пути, на который теперь вставала Франция. «Возможно, – провозгласил он в Конвенте, – террор однажды послужил полезной цели, но он не должен затрагивать невинных людей. Никто не хочет, чтобы к человеку относились, как к преступнику, только потому, что он не испытывает достаточного революционного энтузиазма». Робеспьер сразу почувствовал приближение опасности. Он всегда мучительно завидовал Дантону, вполне обоснованно подозревая, что тот умнее его и гораздо лучше говорит. Кроме того (и это, наверное, другая форма зависти), Робеспьер никак не мог примириться с очевидной и зачастую непристойной мужской притягательностью Дантона, которая шокировала и возмущала его. Теперь этот человек солидаризовался с Indulgents, «снисходительными», а Робеспьер считал индульгентов агентами контрреволюции.

Вечером 30 марта 1794 г. на совместном заседании Комитетов общественного спасения и общей безопасности неулыбчивый помощник Робеспьера положил на стол ордер на арест Дантона, предложив присутствующим подписать документ. Отказались только двое. Через три дня начался суд. На скамье подсудимых рядом с Дантоном сидели Камиль Демулен, Фабр д’Эглантин и еще пятнадцать других индульгентов. Дантон, как всегда, доминировал в судебном заседании. Он не испытывал иллюзий по поводу исхода дела, но твердо настроился не сдаваться без боя. Его громкий голос эхом отдавался в зале суда, и председатель, затрудняясь поддерживать порядок, безуспешно тряс своим колокольчиком. «Ты не слышишь, что я звоню?» – возмутился он. «Звонишь? – проревел Дантон. – Человек, сражающийся за свою жизнь, не замечает звона». Но все было напрасно: 5 апреля восемнадцать подсудимых погрузили на три покрашенные в красный цвет позорные скамьи и доставили на гильотину.

Дантона казнили последним. Глядя вниз с эшафота, он заметил художника Жака Луи Давида, который, несмотря на их прежнюю дружбу, проголосовал за смертную казнь. Давид зарисовывал его из близлежащего кафе, и Дантон прокричал ему свое последнее ругательство. Затем его лицо помрачнело, и он прошептал: «О моя жена, моя дорогая жена, увижу ли я тебя еще раз?» Потом взял себя в руки: «Courage, Danton – pas de faiblesse!» («Смелей, Дантон, – никакой слабости!») Эти слова вошли в историю, как и его последующее обращение к палачу: «Главное, не забудь показать мою голову народу. Она стоит того, чтобы на нее посмотреть».

Постоянная работа гильотины продолжалась до конца июля со скоростью примерно тридцать ударов в день