Краткая история Лондона — страница 22 из 74

Строительство на Ганновер-сквер и Кавендиш-сквер было едва начато, как подтянулись запоздавшие Гровнеры. Гровнер-сквер была заложена в 1721-м; ее площадь вдвое превышала размер Ганновер-сквер, и здесь должно было быть пятьдесят четырехэтажных домов. По плану каждая сторона площади должна была образовывать сбалансированную классическую композицию – задача, которую позднее смог решить Бедфорд на Бедфорд-сквер и Джон Нэш вокруг Риджентс-парка. Колен Кэмпбелл даже представил подходящий случаю проект. Но к 1720-м годам рыночный спрос ослабел, и строителям Гровнер-сквер пришлось возводить дома только тогда, когда появлялись покупатели подходящего социального статуса. В результате получилось лоскутное одеяло, которое критик-современник разгромил как «жалкую попытку соорудить что-то необыкновенное». Лишь в XX веке Гровнеры смогли придать всей площади холодный классический стиль. К югу лорд Беркли, отвергнутый матерью Мэри Дэвис, испытывал те же трудности, пытаясь дать старт проекту Беркли-сквер. Застройка площади проходила с 1739 года кусками, хотя до наших дней дошел великолепный таунхаусный дом работы Кента (№ 44).

В 1755 году ряд лендлордов и их агентов подали прошение о прокладке новой дороги через северную часть поместья Мэрилебон, чтобы уменьшить заторы на Тайбернской дороге. Еще одним аргументом было то, что рыночную стоимость их землевладений отнюдь не поднимали стада коров и овец, прогоняемые перед парадными воротами. Следствием этого стала прокладка одной из «запланированных» магистралей Внутреннего Лондона, шедшей от Паддингтона вдоль нынешних Мэрилебон-роуд и Юстон-роуд в направлении Пентонвилл-роуд и вниз к Сити, в сторону Мургейта. Эта дорога была платной, а впоследствии по той же траектории был проложена первая линия метрополитена. Это одна из немногих дорог столицы, которую сегодняшние управляющие транспортными потоками стараются оставить без пробок.

Фактически единственным землевладением XVIII века, действительно проданным, осталось имение Уильяма Чейна, чей отец приобрел отдаленное поместье Челси после гражданской войны. В 1709 году Уильям построил улицу Чейн-роу и уехал в Бекингемшир, а в 1712 году продал владение сэру Хэнсу Слоуну – врачу, антиквару и основателю Британского музея.

Слоун, в свою очередь, построил Чейн-уолк вдоль Темзы, а в 1753 году разделил землевладение между своими двумя дочерьми: западная половина досталась Саре, а восточная – Элизабет, которая вышла замуж за потомка средневекового валлийского вождя Кадугана ап Элистана. Ее муж, лорд Кадоган, позднее поручил архитектору Генри Холланду застроить на севере своих владений, у Найтсбриджа, район Хэнс-таун, названный в честь его щедрого тестя. Для себя Холланд построил павильон, о чем хранит память улица Павильон-роуд. В конце аренды, в 1880-х годах, Хэнс-таун подвергся самой беспощадной перестройке среди всех лондонских землевладений и был застроен домами из красного кирпича в неоголландском стиле Викторианской эпохи. Компания Cadogan estate, принадлежащая семье Кадоган, управляет недвижимостью и сегодня.

Столица Просвещения

Именно в этих декорациях разыгрывался спектакль лондонского золотого века, который длился от середины Георгианской эпохи до Наполеоновских войн. Эти декорации, по всей вероятности, нередко должны были производить впечатление хаоса. Там, где еще недавно бродили пастухи и огородники, клубились облака пыли и раздавался грохот. Новые покупатели жаловались, что им обещали блаженство на лоне природы, а вместо этого вокруг «поднимаются, словно испарения» дома Мэрилебона. В комедии Ричарда Стила[64] «Любовник-лжец» (The Lying Lover) студент говорит, что мог бы и не возвращаться из Оксфорда: «Если бы я задержался еще на год, они бы уже и до Оксфорда всё застроили».

Однако в Лондоне как городе почти ничего типично городского не было. Историк социума Рэймонд Уильямс писал, что за ним следует «пристально наблюдать как за новым видом ландшафта, новым типом общества» – не городским и не сельским. Столкновение противоположностей вообще стало лейтмотивом Георгианской эпохи. В политике это было соперничество тори и вигов, старых «патриотов» – приверженцев Стюартов и свежих сторонников «европейского пути», то есть Ганноверской династии, а также отошедшего на второй план католицизма и главенствовавшего протестантизма. Недаром процветал рынок скептической прессы, лидером которой был Spectator Аддисона[65] и Стила, предшественник современной газеты, выходивший с 1711 года трижды в неделю.

В стилистике тоже была борьба – между английским барокко Рена, Хоксмура и Гиббса и сторонниками возрождения палладианства по образцу Иниго Джонса. Росту числа последних способствовало возобновление «гранд-туров»[66] после Утрехтского мира. Богатые молодые аристократы во главе с Берлингтоном и Лестером возвращались в Лондон, нагруженные картинами итальянских и французских мастеров, мебелью и «Десятью книгами об архитектуре» древнеримского архитектора Витрувия. В 1719 году Берлингтон вместе со своими друзьями – архитекторами Кэмпбеллом и Кентом – перестроил семейный особняк на Пикадилли (сейчас здесь находится Королевская академия художеств) и привел в порядок его сады, простиравшиеся вплоть до Ганновер-сквер. Память о личных именах членов семьи Берлингтона сохранилась в названиях улиц Корк-стрит, Клиффорд-стрит и Сэвил-роу. Кроме того, приятели построили безупречную виллу в палладианском стиле и разбили парк у реки в Чизике.

Берлингтонцы, считавшие себя носителями изысканного стиля, стали мишенью постоянных острот для старой гвардии тори. Когда они собирались в Чизике, то по соседству, за стеной собственного деревенского дома, кипел от негодования художник Уильям Хогарт, «британский бульдог», подвергший их насмешкам в сериях гравюр «Модный брак» и «Карьера мота». А вот поэт Александр Поуп восхвалял своего покровителя Берлингтона: «Ты доказал, что Рим практичен был, / А всяк изыск для пользы в нем служил». После подобных дифирамбов Хогарт, в свою очередь, высмеял обоих в гравюре «Человек вкуса», на которой поэт и лорд белят ворота особняка Берлингтона, брызгая краской на проезжающего мимо тори – герцога Чандоса.

В случае Хогарта критического таланта одного человека хватило на весь новый вигский Лондон, который, как казалось художнику, страдает от упадка, вызванного изнеженностью. Сам художник был типичным лондонцем из низов среднего класса, сыном учителя латыни. Отец угодил в долговую тюрьму, и Хогарт поступил в обучение к граверу, изготовлявшему визитные карточки. Художник, изобразивший себя на автопортрете с любимым мопсом, был тори и шовинистом до мозга костей. Французы у него подобострастные, худые как жердь, суеверные и всегда едят лягушек, особенно когда им угрожают Джон Буль и британский бифштекс. Но Хогарт не щадил и Лондон. Фоном его картин служат то публичные дома Сент-Джайлса, то салоны Сент-Джеймса, и ему предстояло стать одним из активных борцов против джина. В моем пантеоне великих бытописателей лондонской жизни Хогарт стоит рядом с Чосером и Пипсом. Мы и сегодня можем постоять в его чизикском саду, посмотреть через стену в направлении дворца Берлингтона (правда, нам будут мешать новопостроенные виллы) и вообразить, как он метал громы и молнии в адрес соседей.

Противоборство Лондона и Парижа было теперь чем-то большим, чем соперничество выскочки со старинным законодателем европейских вкусов. После смерти Людовика XIV в 1715 году Франция испытала необычайный интеллектуальный подъем. Вожди французского Просвещения – Дидро, Вольтер, Монтескье, Руссо – и их Энциклопедия стремились к торжеству разума и вывели европейскую мысль на новые высоты научного поиска. Единственной слабой стороной Просвещения, как признавали его зачинатели, была нетерпимость властей Франции к публичным дебатам. Просвещение было постоянным раздражителем для короны и Церкви. По сравнению с французами лондонское Королевское научное общество на время оказалось в тени, но эстафетная палочка перешла от науки к литературе, где блистали Поуп, Свифт, Драйден, Гиббон и прежде всего Сэмюэл Джонсон, чье перо не уступает кисти Хогарта по мастерству, с каким они запечатлели георгианский Лондон.

Джонсон, как и Хогарт, принадлежал к тори. Большого роста, неуклюжий, с нервным тиком, он был частично слеп и глух, страдал подагрой, депрессией и раком яичек. Он в огромных количествах поглощал чай и вино и вел со всеми подряд беседы, затягивавшиеся до глубокой ночи. К счастью, у него был восхищенный стенограф – Джеймс Босуэлл[67], всегда готовый записать его изречения. Джонсон был критиком, эссеистом, поэтом и лексикографом, автором первого словаря английского языка. Его преданность разуму доходила до страсти. Среди его многочисленных афоризмов есть и такой: «Любой человек имеет право высказать то, что он считает истиной, а любой другой человек имеет право его за это нокаутировать». Он был плоть от плоти Лондона. «Кто устал от Лондона, – говорил Джонсон, – тот устал от жизни, потому что в Лондоне есть все, что может предложить жизнь. Ни один сколько-нибудь умный человек не желает уехать из Лондона». Дом Джонсона и сегодня стоит близ Флит-стрит.

Гости с континента были того же мнения, что и Джонсон. Они поражались безжалостным сатирам, от которых приходили в восторг лондонские салоны и издательские дома (издательства в Лондоне навсегда остались «домами»). Когда Вольтер, изгнанный из Парижа, в 1726 году прибыл в Лондон, он восхвалял город, где «люди могут говорить то, что думают». В Париже Паскаль «мог шутить только над иезуитами, а в Лондоне Свифт развлекает и учит нас, смеясь над всем родом человеческим». Энциклопедист Дидро жаловался, что в Лондоне «философам поручают государственные дела и после смерти их хоронят рядом с королями, когда во Франции выписываются ордера на их арест». К 1750-м годам французские беженцы занимали в Сохо около 800 домов, вид и атмосферу которых легко можно прочувствовать на Фолгейт-стрит в Спиталфилдсе, в доме Денниса Северса: в этой «капсуле времени» бережно воссоздан дом гугенотского торговца шелком в 1720-е годы.