, количество которых в России резко увеличилось после того, как Империя получила свою долю в результате разделов Речи Посполитой. После создания в 1794–1795 гг. так называемой черты оседлости, предусматривавшей, что евреи в Российской империи могут проживать только в ее пределах, правительство стремилось сконцентрировать и контролировать еврейское население в западных провинциях, хотя на протяжении XIX в. эта «граница», юридически просуществовавшая до Первой мировой войны, становилась все более проницаемой. «Балтийские губернии»[18] Курляндия и Лифляндия (и в меньшей степени Эстляндия) лежавшие к северу от черты оседлости, принимали значительное количество мигрантов, двигавшихся с юга на север после Наполеоновских войн.
Сын и преемник Екатерины Павел I стремился аннулировать многие из ее реформ (но не черту оседлости), вернув многие из прибрежных территорий почти к прежнему состоянию (status quo ante). Сохранилось всего несколько изменений в судебной системе, а также подушный налог и превращение некоторых земельных владений в неотчуждаемые аллоды. Взамен Павел ожидал от прибалтийских территорий большей готовности к размещению у себя российских войск и рекрутированию крестьян в русскую армию. Несмотря на то что эксперимент Екатерины провалился, элиты в Балтийском регионе получили представление о том, на что при желании способно пойти петербургское правительство. Это был более чем прозрачный намек на то, что, если реформы, угодные российской короне, не будут инициированы «снизу», они могут быть внедрены сверху вниз, царским указом.
Социальные порядки и языковые сообщества
Если бы Петр I проводил иную политику, а эксперимент Екатерины II в области централизации увенчался успехом, постепенный переход власти в руки российских монархов мог бы повлечь за собой интеграционные процессы в прибрежных территориях, в некоторых отношениях несопоставимых между собой. Но этого не произошло. К концу XVIII в. отдельные части региона оставались такими же замкнутыми в самих себе, как и раньше. К прежним административным границам, которые всегда пересекали сообщества, сложившиеся по языковому признаку, были добавлены новые, при этом старые границы стали еще более четко фиксированными. В северной части региона прежняя социальная структура, возможно, стала чуть более открытой, однако правящие классы — рыцарства — сохранили свою власть, и социальная дистанция, отделяющая их от других слоев общества, оставалась на прежнем уровне. Магнаты и дворяне Литвы находились в смятении и продолжали гораздо сильнее проявлять недовольство тем, что ими управляют русские, чем это делала элита балтийских немцев. Новые схемы властных отношений накладывались на уже существующие, но изменения эти не проникали глубоко в жизнь крестьян побережья, для которых крепостничество оставалось доминирующим состоянием; возможность для крестьянина вырваться за пределы своего класса оставалась минимальной.
Прежние связи между языковыми сообществами сохранялись, хотя некоторые из них способствовали созданию большего количества памятников культуры, чем раньше. Возможность писать на языках народов побережья способствовала созданию особого мира, который, по-видимому, не затрагивали значительные политические изменения: лютеранские и католические священнослужители продолжали изучать местные языки и публиковать на них книги, оставаясь на первый взгляд равнодушными к смене властителей. Даже несмотря на то, что литература на немецком языке стала обращаться к новым темам — что показывают труды Яннау, Меркеля и Гердера, — литература на эстонском, латышском и литовском в основном сохранила прежние характеристики. Она брала начало в умах ученых, для которых эти языки были вторыми или третьими, и сохраняла много черт, присущих первому языку автора (грамматические формы и орфографию); произведения на этих языках писались как для того, чтобы предоставить материал для размышлений ученым, так и для того, чтобы создать литературу, которую могло бы читать местное крестьянство.
«Времена года» Донелайтиса — длинная поэма, написанная литовцем на литовском языке, — мирно разрушила такой шаблон, но никто не узнал об этом до начала XIX столетия. Статистика материалов, опубликованных на национальных языках побережья, показывает постоянный рост: в XVI в. нам известны 34 книги на литовском языке, в XVII в. — 58, а в XVIII в. — 304. До XVIII в. было издано менее 10 публикаций на эстонском языке, а в XVIII в. таковых уже 220. Если за период 1701–1721 гг. опубликовано 5 книг на латышском, то за 1721–1755 гг. таких книг было 55, а за 1755–1835 гг. — около 700.
Наряду с социальным миром побережья, стратифицированным средневековой корпоративной системой, возник интеллектуальный мир, одна из составляющих которого — литература на народных языках закрепилась, возможно, не там, где следовало бы, — скорее среди носителей немецкого языка, чем среди носителей языков народных, то есть в среде эстонского, латышского и эстонского крестьянства. Существование этого компонента, как и, по-видимому, его непреодолимое распространение, стало доказательством для тех, кто пользовался этими текстами, что народные языки не обречены на то, чтобы оставаться только «крестьянскими», пригодными исключительно для ежедневных коммуникаций в сельской жизни. Ученые, сами являвшиеся аномалией в мире корпоративного общественного порядка, обогащали интеллектуальную жизнь побережья культурным компонентом, разрушавшим существующие модели представлений о том, насколько ценен каждый из языков побережья, и о принадлежности каждого из них к культурно стратифицированному обществу.
В конце XVIII в. побережье продолжало оставаться регионом, где не было единого доминирующего языка; разнообразие господствовало даже в отдельных лингвистических компонентах. Это было общество, в котором различные языковые сообщества жили бок о бок, и языковые границы нарушались лишь в случае необходимости. Никаких процессов взаимопроникновения не отмечалось. Можно было наблюдать значительное количество различных языковых групп, продвигаясь из Эстонии к югу через латышскоязычные районы Лифляндии в Литву. Эстония отличалась наименьшим разнообразием: языками этой земли были эстонский, немецкий и русский, причем два последних языка использовались лишь небольшой (но могущественной) частью населения. Примерно в географическом центре провинции Лифляндия языком большинства населения был латышский, а немецкий и русский оставались на главенствующих позициях. В Курляндии, вошедшей в состав Российской империи лишь в 1795 г., ситуация была сходной: латышский, немецкий, русский с небольшой примесью польского. В Инфлянтах (Латгалии) ко второй половине XVIII в. носители латышского (латгальского варианта) языка стали составлять незначительное большинство; большую долю там составляло польское, русское и еврейское население; также присутствовало некоторое количество немецкоговорящего населения, значительно сократившееся по сравнению с XVI в. На землях бывшего Великого княжества Литовского количество языковых сообществ было наибольшим: количественно по-прежнему преобладал литовский язык, но польский отставал незначительно; немалыми были также группы населения, использующие русский, идиш и славянские языки (белорусский и украинский). Практическая необходимость не позволяла этим сообществам оставаться герметически замкнутыми, закрытыми от влияния извне, хотя большинство таких сообществ (за исключением самых маленьких) имело внутреннюю культурную жизнь, способную к самозащите от подобных влияний разнообразными способами. Лингвистическое проникновение имело одностороннюю тенденцию: так, например, эстонцы и латыши, вследствие занимаемого ими социально-экономического положения, не могли проникать в немецкоязычный мир, не став немцами, тогда как немцы, напротив, благодаря своему статусу могли проникать в эстонско-, латышско- и литовскоязычное сообщества, изучая их языки и создавая на них письменные памятники без потери собственной языковой идентичности. Сходные отношения развивались между поляками и литовцами в Великом княжестве. Единственным языковым сообществом, не принадлежавшим к элите, которое в определенном смысле могло защитить себя и выбирать способы взаимодействия с другими, было еврейское население Великого княжества, говорящее на идише или иврите; оно имело процветающую, исторически сложившуюся и основанную на книжной культуре собственную внутреннюю культуру, которую с готовностью поддерживало. Единственный издатель еврейских книг в Речи Посполитой, Ури Бен Аарон Галеви из Жолквы, выпустил между 1692 и 1762 гг. 259 книг; после этого появилось больше еврейских издательств, и между 1763 и 1791 гг. вышло уже 781 еврейское издание.
В 30-е годы XVIII в. распространение грамотности среди крепостного крестьянства получило значительную поддержку в результате распространения пиетизма среди немецких лютеран. Это движение проявлялось в первую очередь в Лифляндии и Эстляндии, в меньшей степени — в Курляндском герцогстве и, по понятным причинам, не было характерным для Инфлянтов (Латгалии) и литовских земель. В двух последних регионах, где католицизм и тенденции Контрреформации были особенно сильны, пиетизм не имел институциональной и теологической базы. В Лифляндии (особенно в Вольмарском (Валмиерском) районе) и в Эстонии (особенно на острове Сааремаа) пиетизм несли с собой миссионеры из Гернгута в Богемии (Моравии), где граф Николай Людвиг фон Цинцендорф создал что-то вроде поселения для своих единомышленников. Латышское название этого движения — bralu draudze, то есть «братство», — произошло от термина «моравские братья». Сам Цинцендорф посетил побережье лишь однажды, в 1737 г.; он оставил идею распространения гернгутского учения на тех миссионеров, чье присутствие изначально приветствовалось местными лютеранскими структурами, но в конечном итоге и они попали под подозрение. «Братья» проповедовали христианство в более искренней и предположительно «более чистой» форме, с незначительным количеством формальной теологии и максимально упрощенными формами богослужения. Эта доктрина основывалась на духовном эгалитаризме, привлекательно выглядевшем для крестьян, поскольку он снижал важность и потребность разделения верующих на классы, а также другие формальные разграничения. Сторонники этого направления собирались для встреч в молитвенных домах, которые, в отличие от увенчанных шпилями лютеранских церквей, были лишь чуть больше жилища обычного крестьянина. К 1740 г. это движение привлекло около 4 тыс. человек среди латышских крестьян Лифляндии и, по меньшей мере, столько же эстонцев. По мере роста популярности движения лютеранская церковь стала проявлять беспокойство и, в конце концов, обратилась с соответствующей жалобой в Санкт-Петербург, после чего в 1743 г. царица Елизавета издала указ о запрещении пиетизма. Однако на протяжении периода, который «братья» назвали «тихим временем», миссионерская работа среди крестьян продолжалась. Запрет пиетизма был отменен в 1763 г. императрицей Екатериной, и с этого времени до конца XIX в. «братья» оставались активной и влиятельной конфессией наряду с официальным лютеранством.