Движение населения побережья носило не только демографический, но и экономический характер, и для многих траектория этого движения шла по нисходящей. Контроль над ценами и заработной платой исчез (хотя и постепенно), и личные доходы и траты стали зависеть только от личной инициативы, спроса и наличия товаров. К середине 90-х годов 40–60 % населения всех трех стран Балтии жили на грани официального уровня бедности или даже за ним. Гарантированные государством пенсии уменьшались, личные сбережения сокращались из-за инфляции и перехода к новым национальным валютам в 1993–1995 гг. По мере того как государственные предприятия распадались или превращались в частные, действительный уровень безработицы стал превышать официально заявленный на 6–8 %, и многие стремились получать доход из нескольких источников. Те, кто продолжал работать в государственных бюджетных системах, например в медицине и образовании, обнаружили, что их зарплаты оказались минимальными.
Такие изменения организации труда, характера занятости и зарплат были всеобъемлющими и коснулись даже таких защищенных доселе структур, как научно-исследовательские институты Академии наук, которым теперь пришлось сдавать часть помещений в аренду коммерческим фирмам, чтобы прибавить хоть что-то к своему скудному бюджету. Разумеется, государственные доходы упали из-за прекращения финансовых поступлений из бывшего центра (то есть из Москвы); ситуация усугублялась из-за хаотичной налоговой системы, механизмы контроля за работой которой были на тот момент неэффективными. Негативная реакция населения трех стран ясно показала, что множество, если не большинство людей недооценивали ущерб, который мог принести переход от административно-командной системы к рыночной как лично им, так и экономике стран, в которых они жили. В период 1990–1994 гг. показатель валового внутреннего продукта (ВВП) надушу населения во всех трех странах быстро падал. В Эстонии — с 3545 до 2816 долл. США (в текущих ценах), в Латвии — с 3354 до 1945 долл. США и в Литве — с 2802 до 1876 долл. США[27]. Суда по этим данным, меньше пострадала Эстония, а больше всего Литва[28].
Народное недовольство неизбежно выплескивалось на правительства переходного периода и их политических лидеров; эйфория 1988–1991 гг. рассеялась, и население теперь ожидало от политиков быстрых экономических реформ. Даже несмотря на то, что опросы общественного мнения показывали, что большинство населения понимало, что их родина переживает переходный период, но судя по тем же опросам, люди надеялись, что период этот будет относительно недолгим. Многие, однако, не смогли вынести стресса: уровень самоубийств в Эстонии вырос с 27 случаев на 100 тыс. человек в 1991 г. до 41,0 в 1994 г., в Латвии за тот же период — с 28,5 до 40,5 и в Литве — с 30,5 до 45,8. Еще один индикатор социальной патологии — количество убийств тоже выросло: в Литве — с 10,8 (на 100 тыс. человек) в 1991 г. до 28,3 в 1994 г., в Латвии за тот же период — от 11,4 до 23,0 и в Литве — от 9,1 до 13,4.
Людям с предпринимательской жилкой относительно бесконтрольный переходный период предоставлял множество возможностей, и в результате во всех трех странах начала формироваться новая экономическая элита. На протяжении 90-х годов денационализация бывших государственных предприятий — от крупных производств до небольших магазинов — привела к тому, что все они были быстро проданы за суммы существенно меньше их реальной стоимости, а правительства переходного периода, осуществлявшие их продажу, не располагали достаточным временем, соответствующим опытом и знаниями, чтобы замедлить этот процесс. Стали появляться новые частные предприятия, многие из которых входили в состав столь же недавно созданных управляющих компаний; зарегистрировать и создать новую компанию можно было относительно быстро и легко. Используя быстро растущий капитал (часто загадочного происхождения), такие фирмы становились собственниками денационализированных предприятий и недвижимости — часто для того лишь, чтобы быстро и выгодно перепродать их.
На улицах Таллина, Риги и Вильнюса все чаще стали появляться приметы образа жизни нуворишей: большие автомобили западного производства, магазины, торгующие предметами роскоши, личные телохранители, дорогие рестораны. В середине 90-х годов такие демонстративные признаки престижного потребления сыпали соль на раны тех, динамика доходов которых изменялась в противоположном направлении. Разумеется, возникали разнообразные подозрения по поводу источников стремительного обогащения: одни говорили, что быстро сориентировавшиеся в ситуации бывшие представители коммунистической номенклатуры просто присвоили какую-то часть «средств партии», чтобы с помощью этих ресурсов войти в зарождающийся класс капиталистов»; другие винили во всем «российскую мафию». По сравнению с новой политической элитой, которая была на виду, «новые богатые» были окружены атмосферой секретности, таинственности и неправедно нажитых денег. Политиков можно было отстранить от власти (с появлением новой системы выборов), тогда как новая экономическая элита оставалась неизменной. Характеристики же принадлежности к «среднему классу» (определяемому в соответствии с доходом) были гораздо менее четкими, но даже в этой ситуации анализ показывает, что к середине 90-х количество населения со средними доходами стали расти, хотя и относительно медленно.
Потеря работы и частичная безработица стала шоком для многих, особенно для тех, кто еще с 1988 г. участвовал в движении за независимость. На демонстрациях провозглашалось, что свобода стоит того, чтобы заплатить за нее любую цену; в действительности же, очевидно, население полагало, что переход от жестко контролируемой плановой экономики к свободному рынку приведет скорее к подъему экономической активности, чем к спаду и убыткам. Западные консультанты также могли принести мало пользы при попытках определить, к каким конкретным результатам может привести переход такого рода, — у них не было надежных моделей мирного перехода от плановой экономики к свободному рынку, и все их советы сводились к сложноинтерпретируемым метафорам вроде применения «шоковой терапии». Полился поток нескончаемых жалоб, особенно от тех, кто имел раньше работу и высшее образование, а теперь все потерял. В сущности, интеллектуалы всех трех республик весьма пострадали. Если новая политическая элита формировалась из деятелей народных фронтов и правительств, а новая экономическая — из тех, кто сумел воспользоваться ситуацией, то интеллектуалы потеряли последние очаги влияния, которыми располагали в советское время, — так называемые «творческие союзы» (включая всемогущий Союз писателей), академии наук с их многочисленными научно-исследовательскими институтами, университеты, где зарплаты преподавателей быстро снижались, и издательства, которые в прежние времена могли гарантировать публикацию лишь после того, как текст был одобрен партийной цензурой.
Все эти институты, зависевшие от постоянного притока средств из государственного бюджета (республиканского или «центрального»), теперь боролись за выживание, «сокращая кадры» или вынуждая их преждевременно уходить на пенсию. В этих обстоятельствах новой интеллектуальной элите было тяжело зародиться. Публикации стали зависеть от того, удалось ли найти спонсора (унизительное занятие для интеллектуалов); многие научно-исследовательские институты были закрыты или предоставлены сами себе; заказы на исследования от правительства стали распределяться на конкурентной основе, и потому новые правительства часто обвиняли в «разрушении науки». Кроме того, многие интеллектуалы ужасались жестокости новых коммерческих реалий и неоднократно заявляли об этом публично в неподцензурной ныне периодической печати. Постепенно становилось ясно, что новая интеллектуальная элита появится не благодаря членству в созданных и поддерживаемых прежней системой институтах, но благодаря личным достижениям: успешным публикациям, рассчитанным на большую аудиторию, репутации в СМИ и международному признанию. Теперь центр внимания сместился от «коллективных» интеллектуальных усилий к индивидуальным, от публикаций, где вклад каждого конкретного участника принижался, к индивидуальному творчеству, где каждое произведение работало бы на «послужной список» своего творца (само понятие «послужной список», иначе говоря, «резюме» или curriculum vitae, было новым для этого периода). Все чаще успех для исследователей означал наличие публикаций на «западных» языках (чаще всего на английском), и большинство представителей старшего поколения не были готовы к такому требованию.
На протяжении десятилетия после 1991 г. все три страны Балтии надеялись, что их человеческие ресурсы увеличатся благодаря возвращению эмигрантов, покинувших регион после Второй мировой войны. Литовская диаспора в Северной Америке имела историю длиной почти в столетие. Большинство латышских эмигрантов также проживали в Северной Америке, но также в Германии, Швеции и Австралии. Эстонская же эмигрантская диаспора (количественно самая небольшая) концентрировалась в Северной Америке (главным образом в Канаде) и в Швеции. Это были те самые «буржуазные националисты», против которых десятилетиями выступали коммунистические партии прибалтийских республик; среди них существовали центры активной политической борьбы с коммунизмом, поддерживаемые, в частности, группами, подписавшими «Воззвание народов Прибалтики к ООН» (1965). Хотя на протяжении пятидесяти лет эмигрантские общины испытывали на себе влияние ассимиляции, но усилия первого поколения эмигрантов-беженцев, покинувших родину после Второй мировой войны, сохранить институциональный базис эстонской, латышской и литовской культурной жизни — с помощью церкви, воскресных школ, национальных театров, газет, журналов и издательств — окупились сполна. К 1991 г. множество эмигрантов (во втором поколении) были лингвистически, культурно и эмоционально связаны с родиной, и соответственно, могли быть полезны возрожденным республикам. Однако после 1991 г. перед этими эмигрантами вставала новая задача, связанная с самоопределением: теперь уже они не могли думать о себе как об изгнанниках, которым не дают вернуться на родину враждебные режимы, захватившие там власть.