После похорон и обильных деревенских поминок они уехали из деревни вдвоем на служебной машине Ивана Никитича. Километров пять до выезда на трассу мальчик сидел на заднем сиденье автомобиля, строго и прямо глядя через боковое стекло на срывающиеся редкие капли, стекающие ровными темными струйками, на низкое, беременное дождем небо. Но потом отчим положил ему свою тяжелую руку на плечо и прижал к себе. Мальчик сначала закаменел, но уже через минуту заснул, скрутившись на сиденьи калачиком, положив свою голову на колени Ивану Никитичу.
Водитель оглянулся и, увидав спящего мальчика, довольно кивнул головой. Встретившись взглядом с начальником, дальше вел машину осторожно, притормаживая на ухабах, светло и ясно улыбаясь каким-то своим мыслям.
Часть 5Мастерская реки
Время — честный человек.
Это — человек идеи.
В шкафу я нашел одну книгу, называвшуюся «Жизнь Иисуса». Она удивила меня. Я не думал, что можно сомневаться в божественности Иисуса Христа. Я прочитал ее, прячась, и никому не сказал, что читал ее. — В чем же тогда можно быть совершенно уверенным?
Читающий артиллерист влюбился в Гюйсманса. И так он к нему, и так… Никак.
— Не приставай, — говорит Гюйсманс, а сам краснеет.
— Ага, — сказал артиллерист и разделся.
Убежал Гюйсманс.
Ну, приходит в часть голый артиллерист. Расстроен, понятно, и, натурально, Петрарка. Товарищи его окружили. Шутка ли!
— Все Гюйсмансы — стервы! — говорят. — Все Гюйсмансы — бляди!
А ему не легче. Тает воин. Вдруг — открытка! Надушенная, и все такое. Назначают свидание.
Конечно, привел себя в порядок, бледный, выпивший. Пришел к Гюйсмансу.
Тот сидит на веранде — карандаши ломает. Ведь и сам переживает, не каменное же у него сердце.
Но как увидел артиллериста, — снова за свое. Одно слово — Гюйсманс.
Ну, тут уж артиллерист взял себя в руки. Пришел к товарищам в офицерское собрание. Надрался и уехал на Волгу.
А что Гюйсманс? А Гюйсманс с тех пор стал нервный такой, взъерошенный, видимо, мучает совесть.
Только пузатая вечность отделяет тебя от котлеты с вином. Габа пересчитал деньги. Не получилось. Снова. Нет. Еще раз. Ни в какую. Счет терялся на двадцати.
Вышел во двор. Псина Лайка ела гнилой и сочный белый налив. Сел на пороге, взял в руки голову.
Упало яблоко — смяло бок. Второе. По улицам проехал старьевщик. Светлые пятна упали во двор. Исчезли.
За оградой у соседей две девочки играли в мяч. Габа положил деньги в траву. Зашел в дом и закрыл за собой дверь.
Красноватая белизна простыней, висящих на окнах, явственно отсылала в июль, утро, жару. Габа упал на диван. Отслушал пружины. Заснул.
Ученый Вадим ел рыбу. Скажу какую. Мойву. Жареную. Брал ее за голову и остальное у ней откусывал.
Вот такая падла этот Вадим.
Впрочем, так многие рыбу жрут.
Голова у мойвы костистая. Глаза наглые, круглые. Есть их — невозможно. Некоторые их покусают, покусают и долой — выплюнут. Жирок, значит, высосут, мозги там, сосуды, железы, а голову — тьфу — и полетела.
Заплюют, бывало, головами все Ессентуки. Асфальта не видно.
Приличная морда у скумбрии. Такая же, приблизительно, у Вадима. Этакую голову хрен покусаешь. А чтоб Ессентуки ими заплевывать, и речи не может быть.
Хоть сами попробуйте. Засуньте себе голову скумбрии в рот. А теперь плюньте, несмотря на жаберные крышки.
Вот мы с вами и познакомились, как говорит Вадим, опытным путем.
Рот у вас маленький, фантазии мало, доверчивы, как дети.
Ну что, аллах с ним, с Вадимом. Пойдем дальше.
Марта ударила мужа пепельницей. Он как заорет. Ужас.
Потом поел тыквенной каши. Марта взяла и кинула в мужа поднос. Увернулся. Вскочил, трусится, слов нету, побелел. Ничего не поймет.
Марта посмотрела на все это, посмотрела и пошла звонить подруге.
Отговорила. Заходит в комнату. Муж сидит в углу и смотрит.
— Что, — говорит Марта, — несладко?
Муж екнул.
— Не екай, — просит Марта, — ударю.
Тот за свое. Видно, нервное.
Взяла она на балконе швабру и идет к нему. А он сидит, даже не встает.
Ткнула она его, конечно, шваброй пару раз, села рядом.
Мужа трусит, слезы на глазах, пальцы ломает.
— И что ты не уходишь, — задумалась она, — или тебе идти некуда?
Ванька шел по мосту, и его сбила машина. Он упал в речку и стал тонуть. Тонул он молча, думал о маме. Спасли, выволокли, отвезли в больницу.
Теперь приезжают каждый день с пакетами еды, лекарствами, хорошими книгами.
Лидия Александровна, управлявшая машиной, оплатила операцию, и все срастается великолепно.
Михаил Григорьевич, ее муж, отличный рассказчик и тайком от Лидии Александровны дарит Ваньке много интересных вещей.
Надо же, какие хорошие люди попались, — говорит Ванькина мать, — что б мы, сынок, без них и делали.
Снилась Волку Золотая собака. Он заулыбался и проснулся. Встал — походил. Снова лег. Сон продолжился.
Часа в четыре пошел к реке. Попил. Посидел. Мог поймать зайца, но не стал.
«Зайцы — не виноваты, — подумал Волк, — виноваты все мы».
Никитка за бабами гонялся по всему селу. Догонит и раз — поцалует, раз — поцалует.
Бивали его за это неоднократно.
Значит, было за что, — не без гордости говорил усталый Никитка в таких случаях.
Старик Ле О Кей шел через границу. Легкий пар клубился над землей. Холод шел из ноздрей. Раннее утро.
— Стой, кто идет, — спросила граница.
— Пушкин, — усмехнулся Ле О Кей.
— Проходи, Александр Сергеевич, — сказал майор Еремеев.
Старик Ле приблизился, а майор убил его из пистолета.
Похоронили его в кустах ракиты, крест поставили. Пионерская дружина носит имя старика Ле.
Братья Будденброки полюбили Валечку из пятого цеха. Помучались до вечера, купили цветов, да и прижали ее в темном переулке.
— На, — говорят, — тебе купили.
Ну, Валька растерялась, понятно. Что делать? Неизвестно. С одной стороны, и цветы, и галстук с рубашкой на Будденброках. Да с другой — их то, все-таки, семеро.
— На, — гудят Будденброки, головы наклонив, — цветы все-таки.
— А зачем, все-таки? — спрашивает находчивая Валька.
— Ну, — сказали Будденброки, — тебе все-таки видней.
— Ладно, — говорит Валька, — давайте.
Взяла сиреньку, а она тяжелая, много потому что. Будденброки счастьем залились, стали Валечку обнимать. Та — хохочет. Сиренька валится.
— Ух, — говорит, — хорошо, как в армии.
Собрались как-то ночью в степи все русские писатели. А дело было в феврале. А они — голые. Вот так случай! Но тут раз — и оттепель. Другое дело. Хотя и померзло их все равно — страсть. Валяются, как ежики мертвые, под кустами.
Человек же двадцать обнялись и стоят. Вроде так теплее. Но это кто в середине. С краю же холодно, хоть и простора больше.
Но потом и эти подохли. К чертовой маме. Все передохли. Никого не осталось. И трупы, трупы, трупы. Вот.
А потом, через год, их, безголовых, снова понарастало порядочно. Так что — не переживайте.
Дина Грушевич слопала половину арбуза. Пошла — легла. Сосцы отвердели. Завозилась на кровати. Распарилась. Раскраснелась. Вдобавок отчего-то стало стыдно.
— Да пошли вы все, — сказала она и, раздевшись перед зеркалом, приласкала себе грудь и животик.
К Габе пришел желтый кондуктор. Сел на стул в кухне и говорит:
— Привет.
— Не торопись, — отвечает Габа, — мне жениться пора, костюмы выбирать, кольца надевать, верить в чудо. Я и Мария — мы вместе.
— Нет, — упрямится желтый, — никогда. Я и ты — мы вместе, а Мария — она ведьма.
— А я — учитель, — сказал Габа, — и старик Ле идет от сосны к сосне.
— Он стар и умрет, а товарный состав расколышет дороги и все оборвется.
— Черный мудак и желтый кондуктор — два разъебая.
— Два смелых и удачливых Джона, оружие осени, синие сны…
Габа вышел из дома к вечеру. Ветер пах вокзалом. Мария в ларьке покупала пшено.
Иван Иванович укусил Ивана Никифоровича. Укусил страшно, с рычанием, до крови. Урча, выдрал кусок щеки, махнул через забор и был таков.
Иван Никифорович едва не скончался. Однако же — не скончался.
Через месяц подкараулил Иван Никифорович Ивана Ивановича, когда тот в сумерках шел от уборной к дому, и — цап за щеку.
Откусил-таки добрячий шмат и попрыгал в малину.
— От собака, — говорил в дальнейшем про этот случай Иван Иванович, — полщеки в меня съел.
Дал де Тревиль Дартанянам цветы на реализацию. Вот стоят три Дартаняна на рынке. Гвоздички у них. Как у людей. Мороз же градусов пятьдесят семь. Хотя и без ветра. Снежок под ногами хрустит — зимняя сказка.
Воробьи мерзлые к ногам валятся с глухим стуком. Прохожих нет, только огонек свечечки в гвоздиках мерцает. Далеко и тревожно ухает по рельсам старый трамвай.
— Мсье, — говорит один, — когда же снег. В снег — теплеет.
— Снегопад, — говорит другой, — невозможен в этой стране. И цветы ей тоже не нужны.
— Что же ей нужно? — говорит третий.
— Три трупа и ведро гвоздик, — сказал первый, и все весело рассмеялись.