Краткий курс по русской истории — страница 151 из 157

зстановление факта, завершающее усилия и сомнения простаго повествователя, для него черновая, предварительная работа, которую он оставил далеко за пределами момента, когда взялся за писало и хартию. Он прошел и то состояние торжественнаго самосозерцательнаго покоя, в котором навсегда поселяются самоуверенные историки, посвятившие свою многолетнюю ученую жизнь начертанию пяти с половиной месяцев из истории маленькаго народа. Автор жития идет дальше, в область практических выводов; он настроивает свой тон на высокую дидактическую ноту и призывает своих «послушателей» к духовной трапезе, чтобы предложить им «негибнущую» пищу поучений духовных. Но это право учителя приобреталось ценою тяжелой внутренней борьбы. Некоторые биографы в своих авторских исповедях поведали те душевныя тревоги и сомнения, которыя переживали они прежде, чем достигали необходимой списателю жития ясности и торжественности мысли. Стоят ли они близко к святому или знают его только по преданию, пишут ли по собственному побуждению или по внушению со стороны, они изображают свой труд священным делом, в преддверии котораго писателя ждет борьба противоположных чувств. Многия побуждения поселяли в нем «желание несытно» писать о святом: любовь к святому старцу «яко огнем» распаляет и томит его помысел, великое усердие влечет его к нему «якоже некиим долгим ужем и нудит глаголати же и писати»; он скорбит, что забвение и неразумие лишает современное ему слабое поколение, в котором мало спасаемых, такой душевной пользы, ведения жития святаго; возбуждает его чаяние мзды будущих благ, предстоящей «делателю пишущему» наравне с послушателями и сказателями жития. Но его удерживает собственное душевное недостоинство, нечистота многострастнаго сердца, худость ума; его мучит недоумение, призван ли он к подвигу спасителя, как дерзнет он на дело выше своей силы, где обретет он словеса потребныя, подобныя деяниям святаго, ибо чудныя дела «светла языка требуют». Так остается он много лет «аки безделен в размышлении, недоумением погружаяся и печалию оскорбляяся, желанием побеждаяся». Три года, говорит биограф Даниила Переяславскаго, боролся я с мыслию, писать или не писать. Он обращается к старцам, в ответах разумным, с вопросом, достоит ли писать, а старцы отвечают, что нет нужды терять душевную пользу и утешение, доставляемыя житием святаго. Тогда он прострет грубую десницу и примется писать «помалу» о житии старца. Но тут враг начнет смущать его «развратным помыслом», как показать людям свое писание, не имеющее ни украшения в речах, ни слога праваго, ни псаломских приречений: такое писание не принесет похвалы святому и только навлечет на автора посмех и поругание. Он повергает свой труд, уже доведенный до кончины преподобнаго, и не радит о нем долгое время. Потом опять встанет он мыслию точно от сна, возьмется за продолжение стараго труда и, вновь смущенный, испытает еще несколько смен уныния и бодрости, пока неоднократныя явления святаго старца в легкой дремоте биографа не успокоят его мятущихся мыслей: тогда с сердечной радостью и душевным веселием он берется за перо и после, перечитывая свое сказание, «аки сладкаго брашна напитовается». Так разсказывает о себе биограф монзенских чудотворцев. Или поразит его еще более тяжкий недуг сомнения в действительности чудес святаго, недоверия к разсказам достоверных свидетелей, и, обленившись, он бросает начатый труд с пренебрежением. Успокоившись в келлии после вечерняго пения, он видит себя в неведомом большом храме, в который входит святой с малым прутом в руке и с гневным взором обращается к нерадивому и недоверчивому биографу: зачем берешься за дело не по силам, а взявшись, зачем не кончаешь? — Не прогневайся на меня, отче, за медленность, отвечает биограф со слезами: я стар и не могу стерпеть такой страсти; если оскорбишь меня, я уж не назову тебя отцом и бегу из твоей обители. Преподобный старец, мало осклабився, говорит плачущему слезно писателю: не говори много, не прекословь, пади ниц. Падает на помост виноватый, простирает руки и ноги, святой назнаменает его трижды неслышно, без боли. С рыданием он пробуждается, ему свело правую руку, и персты едва складываются для крестнаго знамения. Получив чрез несколько дней исцеления у гроба преподобнаго, он немедленно доканчивает прерванную повесть. Так поведал о себе биограф Александра Ошевенскаго, закончив разсказ словами: «Ныне же аще бы и множае сих обрел, не обленился бы уже писати, еще бы понудил старость свою за любовь святаго, елика сила бяше». В этих признаниях, без сомнения, не одни реторические образы, хотя нельзя не заметить в них некоторой доли условнаго, некоторых принятых, обычных форм. По этим исповедям любопытно наблюдать, чем возбуждаются авторския смятения биографа, куда преимущественно направляется и на чем успокоивается его мысль. Всего тревожнее занимает его вопрос, призван ли он к своему делу, угодно ли будет святому его писание, сумеет ли он изобразить его деяния достойным образом. Изредка, если жизнеописатель знал святаго по чужим разсказам, набегало на него сомнение в посмертных чудесах; но это было следствием минутнаго упадка духа, нравственнаго бездействия, а не испытующаго напряжения мысли, и так смотрел на это сам биограф, спеша «помале в чувство приити и познати свое согрешение». В его авторской исповеди не встретим намека, чтобы биографический факт имел для него цену сам по себе и разсматривался им независимо от нравственно-практических выводов. Это, впрочем, было неизбежно при том литературном отношении, в каком биограф стоял к описываемому святому. Он не разсматривал последняго со стороны, как явление минувшаго, какое бы хронологическое разстояние ни лежало между ними. Духовное присутствие среди нас человека, давно отшедшаго в иную жизнь, которое для нас имеет метафорическое значение теплаго воспоминания, для древнерусскаго биографа было впечатлением живой действительности. Он постоянно чувствовал над собой его строгий отеческий взгляд, беседовал с ним «аки яве» и при этом неясно сознавал, где кончается деятельность бодрствующаго воображения и начиналось сонное мечтание. Видения святаго вызывали в нем вопрос, не сонныя ли это мечты в самом деле; но он спешил отогнать этот вопрос, как внушение неверия. То, что он на самом деле переживал из описываемой им авторской борьбы своей, было усилием подняться на такую высоту созерцания, на которой было возможно такое решение такого вопроса, и в этом усилии мысль его незаметно переходила черту, отделяющую мир действительных житейских явлений от мира, где нет истории, а живут одни идеалы. Отсюда он брал светоч и мерило для описываемых им событий прошедшаго; из этого же источника заимствовал он главнейшую силу своего биографическаго авторитета в глазах тех, для кого писал свою повесть. Здесь источник его торжественнаго дидактизма, цельности и ясности взгляда, для котораго, по-видимому, нет неразгаданной тайны, который видит насквозь все земныя деяния. На известной высоте сами собой исчезают нестройные звуки и мелкия явления дольней жизни, которыя стоящий внизу наблюдатель напрасно силится соединить в гармоническое впечатление. Кропотливый изследователь строго научнаго направления, измучивший голову микроскопическими гипотезами, вправе позавидовать спокойствию, с каким иной составитель жития начинает свой разсказ: а из какого града или веси и от каковых родителей произошел такой светильник, того мы не обрели в писании, Богу то ведомо, а нам довольно знать, что он горняго Иерусалима гражданин, отца имеет Бога, а матерь — святую Церковь, сродники его — всенощныя многослезныя молитвы и непрестанныя воздыхания, ближние его — неусыпные труды пустынные. Простое историческое мышление не выходит из области действительных фактов, и простой биограф злоупотребит своим литературным полномочием, если перейдет за черту этой области, которую торопится пробежать списатель жития. Начиная общий разбор жития, мы заметили, что оно, как литературное произведение, соединяет в себе два особых элемента, церковно-ораторский и исторический. В обзоре развития литературы житий и в очерке обстановки, среди которой появлялось каждое из них, мы пытались разъяснить различныя условия, действовавшия на эту литературу. Обобщая эти условия, заметим, что они касались главным образом перваго из указанных элементов, что вся литературная история древнерусскаго жития почти исчерпывается судьбою его стиля. Сухая сжатая повесть пролога распустилась в пышныя, даже напыщенныя формы церковно-историческаго слова; но по основной мысли, по взгляду на события и выбору биографическаго содержания житие в том и другом виде оставалось верно модели, — если позволено так выразиться, — какую представляли церковныя песни. Не вся литература житий могла держаться на трудной высоте такого стиля, и в некоторых памятниках он падал в двух направлениях. Одни, расширяя выбор биографическаго содержания, вводили в него черты, выходившия из рамок обычной программы житий, не требовавшияся основною мыслию церковнаго панегирика. Два условия вызывали биографа на такое отступление: если описываемая жизнь была тесно связана с крупными общественными событиями или если она описывалась прежде, чем становилась достоянием церковнаго чествования, делавшаго обязательным для биографа известный выбор фактическаго материала. В связи с последним условием шло упрощение ораторских приемов изложения, возвращавшее житие к сухости проложнаго разсказа и иногда отступавшее даже от строгих требований церковнаго, то есть литературнаго языка. Мы указали три условия, содействовавшия этому; одним из них был литературный взгляд древнерусских писателей, по которому житие, не имевшее церковной торжественности в своем происхождении и назначении, требовало более простаго изложения; другим условием было влияние на биографов массы читателей, которой был недоступен изысканный высокий стиль житий, а третьим — недостаток книжнаго образования в пустынных монастырях, из которых вышла большая часть житий XVI и XVII вв. Но оба эти уклонения не имели широкаго действия в изучаемой литературе и мало изменяли внутренния свойства жития, существенныя для исторической критики: оба удерживали те же приемы обработки и взгляды на явления, какие свойственны искусственному стилю, хотя одно внимательнее изображало время и обстановку деятельности описываемаго лица, а другое упрощало литературныя формы биографии. В том же направлении действовали условия, окружавшия появление и распространение каждаго жития. Оффициальный цер