Он постепенно и стыдливо оттер на окраины лагерь, тюрьму. Дом инвалидов, детдом — оттер все, что угнетало глаз и душу людей.
«…Я буду совершенно счастлив, когда прочту в газетах, что там-то и там-то закрыта тюрьма — не стало преступников; закрыта больница уменьшилось число больных; закрыт еще один детдом — исчезли сироты…» говорил Ступинский. Давно еще, убеждая открыть в Краесветске детдом.
А на первом занятии по военному делу Ступинский толковал им, старшим воспитанникам детского дома:
— Столетия множество людей боролись и борются за то, чтобы все жили счастливо, были равны, чтоб не было богатых и бедных и чтоб все были сыты, радостны, не отнимали бы друг у друга хлеб, не убивали бы один другого из-за чьих-то прихотей. Но видите ли, какие пироги, ребята: многие борются за счастье всех людей, но у них есть противники, которые хотят счастья только для себя. И с ними приходится бороться. Боролись мы. Может быть, и вам придется. Наверное, придется. Живете вот вы здесь все вместе, в этом детском доме. Никто вас не учил и не призывал нападать и убивать. И надеюсь, никогда учить этому не будет. Но вот допустите мысленно такую крайность — фашисты нападут на наш город, примутся жечь его, рушить, придут в ваш дом убивать малышей, вашу добрейшую тетю Улю, девочек, Валериана Ивановича. Вы заступитесь за них?
— А как же?
— Да мы… Да мы горло вырвем!..
— Вот видите, какая четкая программа!.. Горло вырвем… — невесело улыбнулся Ступинский.
Многое запомнилось. Все запомнилось: и худое и хорошее. Память, стало быть, не умеет разделять жизнь на первый и второй сорт, как бракеры делят пиловочник на бирже. Память все складывает в одну кучу, и сам уж разбирайся потом, что брать с собою, а что и забыть бы надо.
Вот забыть бы о деньгах, что лежат в крысиной норе. Забыть — об Аркашке с Наташкой, о милиции. Да разве сумеешь?
Ветер присмирел. Лишь тянуло из логов и ближних озер студеностыо да слабо поцарапывались ветви стлаников, вытаявшие из снега. Радуясь тому, что сбросили груз, шептались они о чем-то, перещелкивались. Казалось, в дровянике стоит конь или корова и вычесывает о стенку с худых мослаков зимнюю, слежавшуюся шерсть. А то чудилось, будто собака выщелкивала зубами из шерсти блох, мнилась какая-то возня в кустах и даже писк.
Значит, вот-вот загуляет по Заполярью весна. Птицы всегда чудятся к теплу. А пока восстают вокруг и оживают невнятные шумы и звуки. И пока еще самое чуткое, переполненное предчувствиями человеческое сердце, только оно может уловить, как потягивается, расправляется просыпающаяся земля.
На тропе послышались шаркающие, грузные шаги. И вешние шумы замолкли, как мыши замолкают в подполье, если скрипнут ночные половицы. Раздался глухой, в перчатку, кашель, и Толя догадался — Валериан Иванович возвращается из города или с прогулки своей одинокой, вечерней, которую он усмешливо называет непонятным словом «моцион».
— Анатолий! — споткнулся у крыльца Валериан Иванович. — Ты чего здесь один, на ветру? Куришь?
— Нет, не курю. Думаю, Валериан Иванович.
— Думаешь? О чем же?
Толя ответил не сразу, и Валериан Иванович замялся, полагая, что некстати сунулся со своим вопросом.
— Да и сам не знаю. Обо всем, Валериан Иванович. Вот смотрю на город и думаю, — выдохнул Толя. Переступил, помялся и чуть слышно продолжал: Книжек я начитался разных, и оттого, верно, ерунда у меня разная в голове. — Он помолчал, облокотился о перила, опять посмотрел на огни, на город. — У ребят вон все просто. А меня все куда-то тянет, все чего-то хочется. А чего — и сам не знаю.
— У всех наступает это, Анатолий. Только у одних раньше, у других позже.
— Что наступает?
— Кончаются игры, и наступает жизнь.
— Как это?
Валериан Иванович нахмурился, чувствуя, что слова у него какие-то слишком уж «воспитательные», что не так бы нужно сейчас говорить с парнишкой. Однако не находились они, эти слова, которыми можно было бы снять налет той отчужденности, что возникла между ними после того еще давнишнего разговора.
— Жизнь наступает с той поры, когда человек начинает задумываться над поступками и отвечать за них, — все так же назидательно, по-учительски кругло высказал свою мысль Валериан Иванович и от досады сморщился.
Они помолчали.
За логом успокоился, уснул город. Огней в нем почти не осталось. Темнота уменьшила пустырь, отделяющий детдом от города. Не видно было Волчьего лога, тропы. Казалось, протяни руку — и дотронешься до огонька крайнего дома и накроешь его ладонью.
Все шевелились, почесывались друг о дружку ивняки за сараем. Утомленно выдохнула пар теплостанция на бирже, и большое белое облако вспухло в высоком небе над темными домами, над трубой, что дымила из кочегарки дяди Ибрагима. «Ночь была темная, кобыла черная, едешь, едешь, да и пощупаешь уж не черт ли везет?» — почему-то всплыла в памяти Толи прибаутка, неизвестно где и когда услышанная. «Ночь была темная…»
— Трудно это? — отгоняя от себя назойливую посказульку, спросил Толя.
— Отвечать за свои поступки? Нелегко. И чем больше дано свершить человеку, тем больше ему отвечать приходится.
Валериан Иванович никогда не мог забыть тех своих слов, которые он сказал в столовке, когда умер Гошка Воробьев, и простить себе их тоже не мог. Но, даже постоянно следя за тем, что говорит он ребятам, Валериан Иванович все же опасался брякнугь что-нибудь такое же, и вот из-за этой скованности говорил обструганно, и слова получались какие-то неживые, деревянные. Но Толя очень и очень нуждался в разговоре. Он разрешал какие-то свои сомнения и следил больше за тем, что ему говорят, а не как говорят.
— Выходит, лучше ничего не делать? Лучше взять да жить тихо, незаметно? — В вопросе Толи проскользнула невеселая ирония.
— Я думаю, тебе это не удастся, — Валериан Иванович возвращал Толю к прежнему, серьезному тону, не давал спрятаться за шутливостью. Он положил тяжелую руку на плечо Толи. — Я тебе много советов давал. Надоел небось разными советами? Но не могу удержаться, чтобы не дать еще один. М-да… Репнин на время прервался и уже по-другому, мягче, доверительней, произнес: — Видишь ли, Анатолий, жизнь состоит на первый взгляд из мелочей. И человек начинается с того же. Запомни, пожалуйста, одну маленькую мелочь: прежде чем пообещать — подумай, а пообещав — сделай обязательно. Пообещаешь, допустим, горелую спичку поднять с дороги — подними. Пообещаешь сердце вынуть из груди и отдать другому человку — вынь!
— Вы всегда так делали?
— Я? К сожалению. Дал однажды присягу: служить верой и правдой царю и служил.
— Так зачем же вы меня тому учите?
— Не лови меня на последнем слове, Анатолий. Я ж тебе сказал: прежде чем пообещать — подумай! Сам я, как видишь, обещал, иногда не задумываясь. И сильно ошибался.
— А сейчас как? Сейчас вы уже не ошибаетесь?
— Ошибаюсь. К несчастью, ошибаюсь. Но не в обещаниях. Потому что даю их людям, в которых снова начинаю верить. Нет ничего на свете тяжелее утраты веры в человека…
— Понятно, это вы обо мне.
— И о тебе.
— Завтра мы вернем деньги.
— Я сейчас от Ступинского. Он уговорил прокуратуру не торопиться с судом, отложить дело. Как видишь, мы верили в тебя и в ребят. И я рад, что не ошиблись. — Валериан Иванович снял перчатки, сунул их в карманы пальто. — Может быть, нужно, чтобы я отнес деньги? — доверительно проговорил он.
— Нет.
— Что ж, дело твое. Но ты все-таки подумай, не очень торопись.
— Хорошо.
Толя сунул руки в рукава пальто и с тоской подумал: «Если бы вы знали, где взяли мы эти деньги!»
Валериан Иванович голиком обметал обутки и уже шутливым тоном рассказывал притчу, неуклюже пытаясь развлечь парнишку:
— Так вот насчет обещаний. У негров племени лоанго есть обычай: за невыполнение обещаний и молитв, с которыми они обращались к деревянному богу своему, они вбивают в него гвозди. Не подражай богам, которых из-за множества гвоздей можно сдавать в металлолом. Так-то, — улыбнулся Валериан Иванович. — Пошли домой, молодой человек. Утро вечера мудренее, утверждают старые люди.
Толя не ответил улыбкой на шутку Валериана Ивановича. Он лишь зябко поежился. Тупо уставившись взглядом в свои валенки, он нехотя поволокся в свою комнату, забыв вынуть руки из рукавов.
Валериан Иванович, открывая свою комнату, пристально посмотрел вслед Толе и, когда тот исчез за поворотом коридора, покачал головой и снова подумал: «Взрослым становится парень, взрослеет…»
Поздно затих детдом. Аркашка и Наташка спали, разметавшись. Наташка еще боялась ночью без брата, и ее, малышку, оставили тут. Она брыкалась во сне, сбрасывала ногами одеяло. Толя несколько раз поднимался, накрывая ребятишек, и подолгу стоял у окна, раздвинув строченные девчонками подшторники.
Окна помаленьку оттаивали. Толя машинально водил ногтем по оклейке и продырявил ее. С улицы в щель просочился холодок. Вторая рама тоже начала оплывать сверху и к рассвету зачернела почти до половины. С подоконника на пол натекла лужица.
Скоро будут выставлять рамы. Еще холодно. Еще чуть дохнуло теплом. Но все равно уже скоро. Шуму, веселья, радостной работы будет, как всегда, на весь дом. Глядишь, еще выдавят одно или два стекла, впустят в дом ветер, холод и солнце. В комнатах сразу сделается светлее, и на подоконниках в стаканах появятся веточки с набухающими почками, и через неделю-полторы из них выклюнутся беловатые листочки черемухи либо клейкие, сморщенные листочки березы. Ребятишки станут осторожно трогать их пальцами, а то и языком. Об эту пору, бывало, Толя приносил домой первые цветы беленькой ветреницы. Он знал одно солнечное местечко за сараем. Там, на взлобке, у озера, есть бугорок. Он вперед всех вытаивает, и, на тонких лапках разворачивая резные крылышки листьев, выходят на этот бугорок отчаянные белые ветреницы.
Поначалу над Толей смеялись, а потом привыкли. Нынче принесет цветы кто-то другой, совсем другой парнишка. Увидит на проталинке ветреницы, сорвет их и дома поставит на окно либо отдаст девчонкам — они всегда рады цветам.