— Ну что, — спокойно предложил он, — теперь Пикассо?
Она согласилась. После некоторых блужданий по залам пришел черед женщин перед зеркалом, на красных стульях, на синих стульях, возлежащих, лежащих на желтых диванах, в мужских объятиях, обнаженных натурщиц, их художник запечатлел в тридцатые годы, период его неукротимого вдохновения, в основе своей имеющего сексуальный источник. Она ему все описывала. Очень точно называла все “как” и “что”, и при этом смотрела с огромным личным интересом. Образы доходчивее слов — это она тоже заметила. Эти женские фигуры мгновенно вызывали в ней что-то знакомое, обжигающее и тяжелое, они были сговорчивыми, незакомплексованными, даже в минуты покоя готовыми к любви, ведь то, что изображено на этих картинах, апеллировало не только к мужчинам. Она описывала цвета женских тел и их форму, по возможности со всеми подробностями, и ее собственный бесстрастный, ради него создаваемый рассказ, доставлял ей удовольствие, сравнимое лишь с некоторыми весьма интимными, непристойными разговорами по телефону, прерываемыми время от времени неловкими паузами. “Будет ли поцелуй?” — не успокаивалась она. И стала мечтать о полутемном такси, которое медленно повезет их обратно в Шато Мелер-Брес.
— Где тут у них портрет Доры Маар? — прозвучал его голос всего в одном шаге от нее.
Как она вспоминала позднее, они простояли перед этой картиной минут десять, если не больше. Он видел ее и раньше, в Берлине, он говорил ей об этом, — этот холст, на котором изображена девушка в желтом свитере и в хорошенькой сине-фиолетовой шляпке на голове. Какое счастье встретить ее снова здесь, увидеть сейчас, прямо перед собой во временной экспозиции, и он пустился в рассуждения о чудесной неподвижности модели, восседающей в позе королевы, — Персефона в кресле, с руками, опущенными на подлокотники, глядящая прямо перед собой, один глаз смотрит на зрителя, а другой — чуть-чуть косит в сторону.
Теперь она слушала и, выходит, слышала, о чем он рассказывает, но оставалась абсолютно глуха к “белому, как алебастр, лицу девушки и ее судорожно сжатым, как клешни, пальцам”. Она решила, что впечатлений ей вполне достаточно. Еще ей до смерти надоел плеск фонтана, теперь уже напрочь все перекрывавший, незаметно превратившийся в новую и более выраженную форму ее мучительных раздумий по поводу их поцелуя. Она наклонилась к нему. “Ну что, пойдем?” — протрубила она ему прямо в ухо и была приятно поражена, когда его рука почти мгновенно попыталась ухватиться за ее руку. “Да, хорошо”. Она снова заглянула в план. Она не хотела, чтобы они сделали хотя бы один лишний шаг в этом лабиринте, и так и получилось: вон, гляди, выход, вон белая-пребелая лестница, — от дневного света и внезапно яркого солнца у нее слегка закружилась голова, наконец, взмахнув рукой от плеча, она сумела остановить такси и проскользнула, следом за ним в мягкую нору. Они уже некоторое время ехали, а ей все мерещилось, что на крышу машины льется вода.
Стоя у дверей в ожидании своего такси, я увидел, как они входят в холл. Он держал ее за локоть, взгляд у него был потемневший, казалось, он все еще не может прийти в себя. Я колебался. Подойти к ним и еще раз попрощаться? Они шли в сторону следующего помещения, из которого был выход в сад. Сюзанна Флир снова была в своем желтом платьице, которое она, скорей всего, подняла тогда с пола и повесила на плечики — материя без единой складки облегало ее тело. Видно было, что она уже совершенно забыла свой страх разбиться и была сосредоточена лишь на одном: что мы будем делать дальше? Но и до этой минуты она явно не скучала. Кажется, парочка утром уже успела сходить в зоологический сад этот разбитый по свободному плану парк, в котором хищники, словно кошки, сидели на деревьях. Рай, в котором перемешались запахи мочи, навоза и мускуса, — мне казалось, что этот рычащий, сопящий, ревущий, пронзительно крикливый и крякающий мир был достаточно зрим даже для тех, кто видел его с закрытыми глазами. Одному Богу известно, что там между ними происходит, подумал я и бросил взгляд на часы. Не прошло и секунды, как Сюзанна Флир взглянула на свои.
Я видел ее тогда в последний раз. У меня за спиной раздался сигнал такси. Я подхватил свой чемодан и уехал в аэропорт.
9
Через десять лет после того, как мы с Мариусом ван Влоотеном вместе летели в Бордо, я снова ненадолго приехал в Европу и вот в Схипхоле, возле стойки регистрации пассажиров, в очередной раз повстречал критика. Из-за того что почти сразу после нашей первой встречи я по работе перебрался в Принстон, летняя неделя, проведенная в Шато Мелер-Брес, довольно быстро покрылась пеленой забвения. Но на нашем континенте даже судьба предстает в миниатюрном обличье, и вот не прошло и десяти лет, как она, словно шутя, поставила меня в очередь следом за Ван Влоотеном. Мы разговорились, и я заметил, что настроение у него хуже некуда.
Девушка за компьютером не прибавила ему оптимизма.
— Вы предпочитаете сидеть у окна или с краю? — спросила она его, не отрывая взгляд от экрана.
Ван Влоотен усмехнулся, я подошел, встал с ним рядом и со словами: “Господин предпочитает место с краю” положил на стойку свой паспорт и билет.
— Дайте, пожалуйста, место у окна мне.
С раздраженным лицом он прошел со мной на паспортный контроль. Я увидел, что он отлично знает дорогу, и даже что-то по этому поводу сказал.
— Раньше знал, — отозвался он, — до тех пор пока тут все не перекопали. — В этой чертовой стране вечно что-нибудь расширяют, мусорят, создают неразбериху, и все из-за кучки идиотов, которым, видите ли, охота по дешевке прокатиться в Испанию!
Уже вскоре мы оказались на переходе по пути к сектору G, где чуть в стороне за загородкой до обалдения стучали пневматические молотки и надрывался голос ведущего популярной радиостанции, скороговоркой тараторящий мужской голос, от которого с ума можно было сойти. Это еще чудо, что мы услышали объявление о том, что вылет рейса ZD421 в Зальцбург временно откладывается.
— Боже правый! — произнес Ван Влоотен четверть часа спустя, сжимая ножку бокала шампанского.
Мы с трудом отыскали бар, этакое ослепительное помещение, сверкающее хромированным металлом и зеркалами; он казался спасительным островком среди удушающей давки прохода. Пахло устрицами и рыбой, из напитков имелось только шампанское.
— Ну и гадость, однако, — обронил Ван Влоотен в сторону соседа, сидевшего за стойкой справа от него.
В ответ анонимный пассажир, “жертва кораблекрушения” вроде нас, поведал о том, что сорокавосьмилетнему пилоту нашего самолета отказано в разрешении на вылет. “Да-да, обнаружили алкоголь, концентрация в крови значительно больше разрешенных 0,2%”.
— Этот румын, — пояснил мне Ван Влоотен, — теперь должен спать четыре часа.
Его голос, ставший вдруг глухим и беззвучным, как у человека, волю которого парализовал огонь, заставил меня повернуть голову. Глаза, под которыми пролегли черные круги, он устремил в пол, челюсть непрерывно двигалась, как будто он все время что-то жевал.
Я спросил, как у него дела — ведь прошло столько лет.
Он ответил, что две недели назад она его оставила.
Я не сразу понял, о ком идет речь, и потому осторожно спросил:
— Ваша жена?
— Сюзанна.
И он рассказал мне, что буквально сегодня рано утром он получил письмо от ее адвоката, он к тому времени еще даже не побрился и не успел одеться.
— Почту нам всегда приносят раньше девяти.
— Прочитайте мне вслух, — попросил он своего шофера и по совместительству слугу, которого совершенно не стеснялся по той простой причине, что не мог себе этого позволить.
Он сидел в это время на кухне, на своем обычном месте за столом, за которым оказывался ежедневно ровно без четверти восемь — время начала их завтрака с Сюзанной и их шестилетним сынишкой. День был ослепительный. У него за спиной была открыта дверь в огород, и человек опытный по кудахтанью кур мог бы сейчас же определить, что на улице удивительно тепло и солнечно. Но Мариус ван Влоотен, не спавший уже три ночи подряд, в таких вещах не разбирался; в руке он держал ложку, в горячем кофе медленно растворялось несколько таблеток аспирина.
— Читай! — приказал он, поднес ложку ко рту, проглотил содержимое и начал размешивать кофе в большой чашке, стоявшей перед ним на расстоянии, выверенном до миллиметра.
Стол, накрытый на одного. Напротив — два пустующих места. Жена требовала развода по причине проявленной нравственной жестокости, настаивала на алиментах, сумму которых нельзя было назвать ни скромной, ни завышенной, она также выражала желание сама заботиться о ребенке.
Я слушал, удивляясь все больше тому, что эта пара, по всей видимости, оставалась вместе вплоть до сегодняшнего дня. Ван Влоотен был тогда абсолютно сражен, — это я хорошо запомнил, но Сюзанна Флир, по моим представлениям, была девушкой, живущей только ради своего искусства, при этом женственная, светлая часть ее личности, естественно, не чуждалась духа любовного приключения, так, иной раз, от случая к случаю, по ней это было заметно. Но как он сумел заполучить ее на всю жизнь? И в ту же секунду я получил ответ на свой вопрос, словно слова пришли откуда-то свыше: “Ах, что может заставить любовь разгореться жарче, чем сознание, что ты обладаешь некоей силой, уникальным даром, приводящим другого в полный восторг?”
Взгляд мой скользнул по толпе пассажиров, огибавших бар с обеих сторон, подобно разделившемуся надвое стаду домашних овец. Все в майках с короткими рукавами. С ничего не выражающими лицами. Плетутся покорно. При этом мне невольно подумалось, что при определенных обстоятельствах, если бы кто-то умело взялся за дело, то среди этих людей нашлось бы немало способных превратиться в устрашающие, лишенные разума чудовища.
Тем временем Ван Влоотен принялся рассуждать про разные виды убийства.
Только я, за неимением выбора, сделал глоток шампанского и хотел спросить: “О чем это вы?”, как он торжественно заверил меня в том, что к числу многочисленных умений, которыми может похвастать умный слепой, принадлежит и убийство.