Кремлевские жены — страница 22 из 97

Машина партийного управления не справилась с человечностью.

* * *

Казнили Берию… С него сняли гимнастерку, оставили белую нательную рубаху, скрутили веревкой сзади руки и привязали к крюку, вбитому в деревянный щит. Этот щит предохранял присутствующих от рикошета пули.

Прокурор Руденко зачитал приговор.

БЕРИЯ. Разрешите мне сказать…

РУДЕНКО. Ты уже все сказал. (Военным.) Заткните ему рот полотенцем.

БАТИЦКИЙ. Товарищ командующий, разрешите мне (достает свой «парабеллум»). Этой штукой я на фронте не одного мерзавца на тот свет отправил.

РУДЕНКО. Прошу привести приговор в исполнение.

Батицкий вскинул руку. Над повязкой сверкнул дико выпученный глаз, второй Берия прищурил. Батицкий нажал на курок, пуля угодила в середину лба. Тело повисло на веревках, — так рассказывает А. Антонов-Овсеенко на основании документов и воспоминаний участников события.

Осужденный просил слова перед казнью. В любом цивилизованном мире даже такому злодею, как Берия, в последнем слове не отказывают, но здесь прокурор Руденко, который, вполне возможно, еще недавно пировал вместе с Берия на пикниках или, может быть, только мечтал об этом, буквально заткнул ему рот полотенцем.

Батицкий, победи не Хрущев, а Берия, прицелился бы в Хрущева с не меньшим удовольствием. Почему нет?!

Бедный, бедный, жалкий, жестокий, мужской мир.

Несчастные большевики, получившие в 1917 году уникальнейшую возможность преобразить звериный лик ВЛАСТИ как таковой, не только не воспользовались этой возможностью, но в упоении ВЛАСТЬЮ усилили зверства.

Закон — «ТЮРЬМА» — лег в основание новых формирующихся нравственных категорий, начиная с самого главного: с семьи, с ребенка. Исконные, но веками забываемые на общественных уровнях такие естественные законы семейных отношений с 1917 года были подчинены законам всеобщих повинностей: выходя из дому, человек сразу же попадал в некие воинские формирования, независимо от пола, возраста и характера: октябрята, пионеры, комсомольцы, коммунисты. Внутри этих формирований человек растворялся, хотя не скажешь, что проявляться не мог. Разумеется, мог и должен был, но лишь в рамках, в строгих рамках установленных принципов. Оттуда, из этих формирований, люди и их дети возвращались в семьи, часто разрушая семейные очаги своей обобществленной, антисемейной нравственностью.

Тут и многочисленные примеры конфликтов отцов и детей, жен и мужей, сестер и братьев, когда разница во взглядах способна довести до кровопролития.

Разумеется, все эти явления не изобретены большевиками. Они были в человечестве всегда очень сильно, есть сегодня и грандиозно будут завтра, если тысячелетиями молчащая в своем углу женщина не выйдет из угла с единственной целью: возродить общечеловеческую семью.

* * *

Юрий Дружников, эмигрировавший в семидесятых на Запад, вспоминает о своей случайной экскурсии на ближнюю сталинскую дачу весной 1953 года, когда еще «дух» Сталина не выветрился там:

«Зал длиной метров тридцать. Овальный противоположный конец, как в дворянских особняках позапрошлого века. Много одинаковых окон, плотно задраенных тяжелыми белыми гардинами, такими же, как во всех важных учреждениях центра Москвы.

Нижняя часть стен, метра на полтора от пола, коричневая, отделанная карельской березой, что выглядит довольно казенно. Под окнами — батареи электрического отопления, укрытые решетками из такой же березы. В промежутках между окнами висят портреты. Это члены Политбюро: Маленков, Булганин, Каганович, Микоян, Ворошилов, Молотов, Хрущев…

Посреди зала, на всю его длину, стол. Плоскость покрыта темно-зеленым бильярдным сукном. Вокруг спинки жестких кресел из светлого дерева. Вдоль стен кресла, диваны. На полу колоссальный ковер на весь зал — кажется, единственная действительно дорогая здесь вещь…

— Мы с вами находимся в помещении, где проходили заседания Политбюро, — торжественно произносит экскурсовод. — Товарищ Сталин любил, чтобы каждый из присутствующих сидел за столом точно под своим портретом.

Ничто не смутило нас, двадцатилетних, тогда. Теперь читаю старую свою запись и останавливаю глаза. Что за домашние сборища лидеров? Они кто, подпольщики?»

* * *

— Слушайте, у меня чуть не случился роман с большевиком-подпольщиком, — сказала, смеясь, Саломея Николаевна.

— Ого! А почему «чуть»? — заинтересовалась баронесса Будберг.

— Мы поехали с мамой из Баку в Петербург. Это был наш первый выезд в большой свет. Мама везла меня. Показать обществу. Папа ждал нас в Петербурге. Я была юная, совершенное дитя, худенькая, как цыпленок.

— И красоты неимоверной, — прогудела Мария Игнатьевна.

— Не думаю, но что-то во мне, конечно, было. И в вагоне познакомились мы с очаровательным человеком. Грузин. Светский, свободный в манерах. Влюбился. Смотрел на меня так волнующе. Но что-то в нем было неуловимо скользкое. Назвал свое имя — кажется, Вахтанг. На остановках он всегда волновался и норовил уйти погулять. Приносил мне цветы, соленые огурцы, яблоки. Мы долго с ним по вечерам разговаривали возле нашего купе, у окна. Так, обо всем. Знаете, эти разговоры, когда говорят одно, а думают другое. Он сказал мне, что никогда меня не забудет. Но я от природы не слишком обращаю внимания на мужские комплименты — им ничего не стоит говорить это каждой встречной женщине.

Перед Петербургом наш попутчик заметно волновался, все оглядывался. Сказал мне, что уверен в нашей будущей встрече, взял адрес квартиры, где мы с мамой собирались жить, но своего адреса не предлагал. Я и не спрашивала. Я как-то сразу поняла, что он — с загадкой. Тогда подпольщиков была масса! Поезд подошел. Папа встречает нас и родственники тоже, все шумят, с цветами. Вахтанг куда-то исчез. Не попрощался. А я заметила, что на перроне много полицейских. Не знаю, показалось мне или на самом деле, уже выходя из здания вокзала, я опять увидела в стороне большую группу полицейских, а в их кругу — как будто наш попутчик, его спина, голова вниз. Так оно и было. Он написал мне из какой-то глухомани, Архангельск, что ли, не помню, что его взяли, как только поезд подошел к перрону. В письме представлялся полным именем, извинялся, что революционное подполье не давало тогда ему права назвать себя, объяснялся в любви и опять выражал уверенность в нашей встрече. Я никогда с ним больше не встретилась.

Уже в эмиграции я узнала, что Авель Софронович Енукидзе — это был он — занимает высокий пост в советском правительстве. А в начале тридцатых мой брат попал в типичную советскую беду — в тюрьму по оговору. Я написала Енукидзе, чтобы он помог. Переслала письмо с оказией, и Енукидзе, представьте, все сделал для моего брата. Даже ответ прислал — написал, мол, счастлив, что я его за столько лет не забыла. Звал переехать в Россию — «одного вашего слова достаточно, и все у вас будет».

Писал: «…если вы все такая же решительная, умная и прекрасная, как тогда в вагоне, ваше место здесь». Мой муж, Александр Яковлевич, возненавидел это письмо. Одна мысль, что я могу уехать, привела его в бешенство. Кажется, он письмо уничтожил.

И знаете, что я думаю? Мои два, да, да, кажется, два письма Енукидзе, возможно, были уликой против него, когда его, бедного, Сталин посадил и потом ликвидировал.

— Вполне вероятно, — прогудела Будберг. — Я знала Енукидзе. Красивый был. Очень любил творческую интеллигенцию. Большой бабник. Холостяк. Может, он вас тем письмом замуж звал. Хорошо, что не поехали. Вас бы вместе ликвидировали. Говорили, он покровительствовал балету Большого театра и развлекался с балеринами. Его за какие-то такие делишки Сталин из руководства выкинул. Оба бобылями жили, но Сталин на баб глаз не поднимал, а этот вертелся.

Давайте помянем красавчика, — подняла она рюмку с водкой, — пострадать из-за юбки — святое дело. А вы, Саломочка, наверно, правы. Ему Вас заодно с другими в любовницы вписали: переписка с любовницей-эмигранткой, английской шпионкой, женой известного масонщика Александра Гальперна.

А? Что? Звучит пятьдесят восьмая статья? Дорого обошелся Енукидзе невинный флирт в вагоне из Баку в Петербург.

— Ах, это всего лишь предположение, — сказала Саломея.

Женский вопрос и мужской ответ

Несомненной и, возможно, главной победой партии большевиков была быстрая и почти полная ликвидация безграмотности, преобразившая лицо России. И как бы сегодня ни кляли большевиков их дети, внуки и правнуки, они клянут довольно грамотно, литературным языком, почти без ошибок.

Научив страну читать и писать, новая власть не в первую очередь, даже не во вторую, считая более главными всевозможные политико-экономические проблемы, а, пожалуй, в пятую и шестую подошла к так называемому «женскому вопросу».

Машина, столь любовно создаваемая Надеждой Константиновной, наконец-то запустила свои металлические, механические щупальца в мир тонких и сложных материй.

«Замутили воду» дамы: Инесса Арманд, Лариса Рейснер и, в особенности, Александра Коллонтай, очень много внимания уделявшая «женскому вопросу» в первые пореволюционные годы. Прелестные фурии, отнюдь не кремлевские жены, а кремлевские соратницы, чтобы не сказать возлюбленные, в той или иной степени стояли на позициях «свободной любви».

«Для классовых задач рабочего класса, — писала Коллонтай, — совершенно безразлично, принимает ли любовь форму длительного и оформленного союза или выражается в виде проходящей связи».

Это она, умница, красавица, изящная и тонкая, словно статуэтка севрского фарфора, генеральская дочь, ушедшая в революцию, провозгласила теорию любви, как «стакана воды»: выпито и забыто. Пытаясь применить теорию на практике, Коллонтай, однако, полюбила большевика Павла Дыбенко, он был моложе ее на шестнадцать лет, и его измены с молодыми девушками она переживала, как нормальная женщина, тяжело, бурно, забыв про свой «стакан воды».

Но на первых порах идеи «свободной любви», ярко высказанные Коллонтай в статье «Дорогу крылатому эросу», взбудоражили солидную публику. Разволновалась нравственная Надежда Константиновна. Она дала отпор Александре Михайловне Коллонтай в статье «Брачное и семейное право», написав: «Единобрачие является наиболее нормальной формой брака, наиболее соответствующей природе человека».