— Л.В.)
Вы даете какие-то книги. (Ахматова в это время служит в библиотеке. — Л.В.). Книги, гораздо хуже Ваших собственных.
Милый Вы, нежнейший поэт, пишете ли Вы стихи? Нет ничего выше этого дела. За одну Вашу строчку людям отпустится целый злой, пропащий год.
При этом письме посылаю посылку, очень маленькую, «немного хлеба, немного меда».
Любопытный вопрос: почему Лариса Михайловна, столь могущественная особа в коридорах новой власти не спасла Николая Гумилева от расстрела? Разрешается он просто — Лариса в это время была в Афганистане. Позднее она с уверенностью говорила всем, что, будь она в Москве в те дни, смогла бы остановить казнь.
Надежда Мандельштам вспоминает, как, находясь с мужем в гостях у Ларисы Михайловны, услышала из уст хозяйки легенду о телеграмме, которую якобы мать Ларисы уговорила Ленина послать в ЧК.
Легенда о телеграмме жила долгие годы. В семьдесят девятом году, будучи главным редактором альманаха «День поэзии», я пыталась опубликовать в альманахе стихи Гумилева, обращаясь к разным литературным и партийным чиновникам за поддержкой. Это отдельный и длинный рассказ, ему не тут место. Скажу лишь — о телеграмме мне говорили разные люди, уверяя, что она находится в «Деле» Гумилева и запоздала, ибо приговор слишком быстро вынесли.
Однако та же Надежда Мандельштам вспоминает и другое; как в отсутствие Ларисы бывала в доме ее матери, и та «сокрушалась, говоря, что не придала значения аресту Гумилева и не попробовала обратиться к Ленину — может быть что вышло».
Теперь все знают, что телеграммы не было, ни ленинской, ни горьковской — ничьей.
«Но какую телеграмму и куда? Погиб он, и не нужна ему никакая телеграмма» — вспоминается горько-насмешливый Булгаков.
Глубоко затаившая разочарование от несбывшейся попытки стать крупной поэтессой, Лариса Рейснер много и успешно работала в журналистике. Выпускала в свет книги очерков.
В манере ее письма сначала было много от поэтического языка: сравнения, метафоры, нарочитая красота, которую принято называть красивостью. Она писала природу, видя ее глазами поэта:
«Зеленые леса открылись посредине, как книга. И чтобы она не захлопнулась, между двух листов положена синяя закладка, ясная, веселая уральская речка Косьма».
Однако где-то с 1923 года Лариса Михайловна решительно изменила стиль, как писательница совершенно переоделась. Знакомые с ее творчеством люди все как один отмечали зрелость, строгость, освобождение от излишних красивостей. Многие знали, что за литературной трансформацией стиля журналистки Ларисы Рейснер стоит неординарная фигура мужчины.
Карл Радек-Зобельсон — один из семи членов Политбюро ЦК большевиков, действовавших после кончины Ленина. Плодовитый публицист. Остроумный и циничный. Сочинитель многочисленных сомнительных, с точки зрения большевистской благонадежности, анекдотов. Далеко не романтической внешности. Блуждали в журналистских кругах две строчки перефразированного Пушкина:
Лариса Карлу чуть живого
В котомку за седло кладет.
Их порой сравнивали с карикатурой на Пушкина и Наталью Николаевну.
Чем Радек победил Ларису?
Он стал заинтересованным читателем и терпеливым советчиком в литературных поисках и находках Ларисы последних лет ее жизни. Это оказалось необходимо ей для нового самоутверждения.
Быть в тени Лариса не умела. Любя поэтический мир, не став в нем первой, она медленно отходила от поэзии к прозе, от прозы — к очерку. Вместе с Радеком ездила в Гамбург, писала о баррикадах. Внезапно заболела…
Поэт Варлам Шаламов смолоду, не приближаясь, обожал ее. Он оставил воспоминания о похоронах Ларисы:
«Молодая женщина, надежда литературы, красавица, героиня гражданской войны, тридцати лет от роду умерла от брюшного тифа. Бред какой-то. Никто не верил. Но Рейснер умерла. Я видел ее несколько раз в редакциях журналов, на улицах, на литературных диспутах она не бывала… Гроб стоял в Доме печати на Никитском бульваре. Двор был весь забит народом — военными, дипломатами, писателями. Вынесли гроб, и в последний раз мелькнули каштановые волосы, кольцами уложенные вокруг головы.
За гробом вели под руки Карла Радека…»
Последняя фраза Шаламова ошеломила меня.
Я вдруг увидела, как тот же Карл Радек, спустя одиннадцать лет, так же беспомощно и жалко, так же публично будет переживать результат своего многолетнего падения: поддержка Троцкого, измена Троцкому, панегирики Сталину, страх перед возможной тюрьмой, ложные показания на многих и многих соратников, лишь бы спастись. Бедный человек!
Хорошо, что Лариса ушла, не зная, как обоих ее ближайших друзей — и Радека, и Раскольникова — раздавила машина, на которую работали они вместе с Ларисой со всей страстью неугомонных натур.
Можно представить, где оказалась бы Лариса Михайловна, доживи она до 1937 года, хотя бы за связь с этими двумя «врагами народа». Впрочем, одиннадцать лет, отделявшие Ларисину смерть от года кровавой инквизиции, могли по-разному развернуть жизнь. Непредсказуемость Ларисы Рейснер предполагала самые неожиданные повороты судьбы.
Как бы то ни было, она хотела создать тип женщины русской революции по аналогии с женщинами французской революции, и она создала его не пером своим, а всей своей жизнью. Для этого старалась быть и казаться. И не зря, и недаром была воплощена в прозаическом, драматургическом и поэтическом слове самыми разными творцами искусств.
Лариса, вот когда посожалею,
Что я не смерть и ноль в сравненье с нею.
Я б разузнал, чем держится без клею
Живая повесть на обрывках дней,
— писал Пастернак в стихотворении «Памяти Ларисы Рейснер», невероятной своей интуицией чувствуя, что с ее уходом потеряна возможность разгадки некой женской тайны, без которой трудно жить в жестоком мире мужского господства.
Спустя годы, видимо, много думавший о Ларисе, Борис Пастернак дал героине романа «Доктор Живаго» ее имя. Он написал Варламу Шаламову: «Имя главной героини я дал в память о Ларисе Михайловне». Вот так: хотела быть в литературе творцом, а стала музой.
Они непохожи, Лариса Рейснер и Лара из «Живаго», но Пастернак вряд ли думал о сходстве. Он запечатлевал свое время, и для него это имя звучало сигналом надежды, веры, любви.
Такое было время…
След Ларисы в раскаленном небе революции, похожий на восклицательный знак, был утверждением женской силы.
Над чем?
Она ведь была всего лишь талантливым подспорьем в мужском деле разрушения, оттого, быть может, и рядилась в «чужие одежды», что не имела своей.
Из другого времени, с нашего холма, знак ее восклицания видится знаком вопроса.
Но о чем спрашивает она?
Сноха
Иду по Беговой — по знакомой московской улице.
Вот стадион «Юных пионеров».
Вот справа группа серых бегемотов — жилые дома. Здесь в сороковых годах жили многие писатели. Доска на доме:
«Советский писатель Борис Горбатов…»
Налево по улице — Бега. Злачное место.
Направо видны корпуса Института имени Герцена и Боткинской больницы.
По Беговой идет, ползет, бежит лето 1991 года.
Проносятся машины. Много среди них так называемых «иномарок» — свидетельство новых веяний.
Повсюду приватизация чего-то, пока непонятно чего. Вроде бы квартир.
Середина дня, но я знаю: у многих включены телевизоры — все ждут, когда объявят имя первого президента России.
В магазине «Ткани» на Беговой — пусто.
В магазине «Молоко» ремонт. Сегодня всюду ремонт в магазинах — нечем торговать. Люди вот уже второй год готовятся к голодной зиме. Можно ли готовиться к голоду? Да. Запасаться. А если скоро негде будет запастись?
В магазине «Обувь» на Беговой продаются одни галоши. Больше ничего нет. Такие грязно-коричневые, как будто заранее измазанные грязью. Когда-то за галошами давились в очередях. Сразу после войны все покупали другие галоши — черные, блестящие, на красной байковой подкладке.
«Почта» на Беговой принимает переводы, продает марки и открытки, выдает письма до востребования. Тут все, как всегда.
Я вхожу в дом, где «Почта». Он огромный, многоэтажный. В стиле сталинского ампира. Просторный вход и широкая площадка перед лифтами.
Мне открывает дверь немолодая женщина. Но и не старуха.
Хотя по всему, что я знаю о ней, женщина, должно быть, очень стара. Она была когда-то звездой немого кино!
Звездой!
Ее имя — Галина Кравченко.
Кто-нибудь помнит?
Вся фигура большая, сильная. Если бы не походка — Галина Сергеевна несколько лет назад сломала шейку бедра — ей можно было бы дать…
Ах, не будем гадать. Все жалкие женские ухищрения лишь выдают, а не скрывают наши годы. Каждой столько, сколько есть, плюс или минус тот возраст, в котором она себя чувствует.
К Галине Сергеевне эта сентенция вообще не относится. Она не думает о своем возрасте — ей есть о чем думать.
Настоящее связано с бытом, как у всех, нелегким, с помощью по хозяйству дочери, зятю, внуку.
Будущее связано с благополучием этих же людей: внука, дочери, зятя.
А прошлое…
Она родилась в 1904 году, в Казани, в семье небогатой, но способной путешествовать по миру и побывавшей вместе с хорошенькой девочкой Галей в Париже. От того путешествия остались у Галины Сергеевны штук пятнадцать уникальных фотографий, прикрепленных одна к другой и вставленных в металлическую пластинку. Если перебирать фотографии, как колоду карт, получается движение, девочка Галочка сначала смотрит перед собой, потом поворачивает головку вправо-влево, потом посылает воздушный поцелуй, предназначавшийся стоявшей за фотоаппаратом маме. Это была первая съемка Галины Кравченко в «синематографе». Книжечка жива по сей день.
Девочка Галочка вместе с родителями приехала в Москву. Училась в гимназии на Лубянке — там еще не было того страшного учреждения.