— Волею Вышнего суд и казни творити… — тихо повторил следом за Иваном Грозным грозный Иосиф. И другую фразу царя тоже повторил с удовлетворением: — Отныне буду таковым, каким меня нарицаете. Грозным буду!
И совсем уж Григорий Васильевич приуныл, вновь увидев раздражение на лице главного зрителя, когда Серафима Бирман в роли Ефросиньи затянула свою тоскливую песню.
— О чем она поет? — возмутился Сталин. — Ни одного слова разобрать не могу. И зачем вообще эта нудная песня?
Чем дальше в лес, тем больше дров, уже и щепки полетели:
— Что же он такого спившегося старика изобразил! И что это за икона мерзкая? Она и в первой серии меня удивляла. Вместо Христа Спаса — демон безобразный.
Но самый пик раздражения пришелся на ту часть картины, которую Сергей Михайлович зачем-то решил снять в цвете. Пир царя и опричников, безумные пляски и противная песня, которая много дней сидела в ушах у Александрова, после того как он впервые посмотрел сей шедевр гения: «Жги, жги, жги, жги! Говори да приговаривай! Топорами приколачивай!»
— Что они как бесы скачут?! — громко воскликнул главный зритель. — Как будто черти в аду. Иван Григорьевич!
— Совершенно согласен, — откликнулся Большаков. — Гнуснее и не придумаешь.
— Какая-то невыносимая дрянь! — ругался Сталин. — Мерзостный балаган. И зачем Басманов в женской одежде? Опять гнусный намек на его содомский грех с Иваном? Эту брехню подонок Курбский подбросил, а потом другая сволочь распространяла, мерзавец Штаден. И Эйзенштейн туда же?
Вот оно! Вот где ты, курочка, опять споткнешься. Худрук «Мосфильма» ликовал: отольются гению все бесчисленные издевки, не иссякающие с тех пор, как Александров решил жить своим умом и своей жизнью.
Дальше гнев главного зрителя только распалялся. Он хмыкал и фыркал над каждым кадром:
— И что они все в каких-то пещерных интерьерах? И как это столько свечей, а тень на стене одна? И что за шишак у него на голове вырос? Урод какой-то! А опричники зачем так одеты? Ни дать ни взять — ку-клукс-клановцы, как у Гриффита, только в черном. Ха-ха, этот, конечно, не видит, что это не царь Иван, а Владимир Старицкий! Чушь собачья! И что это царь так зыркает? Ну точь-в-точь как чокнутые в сумасшедшем доме. И до чего же затянуто, сил больше нет смотреть! Долго там еще?
— Да нет, пять минут, не больше, — ответил министр.
— Тогда ладно, досмотрим. Эта Ефросинья Старицкая мне уже печенку проела. Она в кадре присутствует не меньше, чем царь Иван. Сейчас она, конечно же, будет нудно скулить над убитым сыном. Ну вот, опера пошла. Балет уже был. Теперь опера.
— Подобает всегда царю осмотрительным быть, — произнес Черкасов, исполняющий роль царя, последние слова второй серии. — Ко благим — милость и кротость, к злым — ярость и мученье. Ежели сего не имеет, не есть царь. Ныне на Москве враги единства Русской земли повержены. Руки свободны. И отныне засверкает меч справедливый против тех, кто извне посягает на величие державы Российской. Не дадим в обиду Русь!
Неужели теперь главный зритель изменит свое отношение? Но нет, едва зажегся свет, он аж подскочил:
— Балаган! Товарищ министр, товарищ худрук! Что вы мне привезли? Нет, я вас не обвиняю. Я спрашиваю, что, по-вашему, вы привезли и показали мне только что?
— Балаган, — взволнованно развел руками Большаков. — Лучше и не скажешь. Я и в первый раз смотрел — негодовал, и сейчас негодовал.
— А вы, товарищ художественный руководитель главной киностудии Советского Союза, что скажете о творении вашего учителя?
— Учителей, товарищ председатель Совета министров, ругать невежливо, — ответил Григорий Васильевич. — Но могу заявить, что такую картину выпускать на экраны прежде-временно.
— Преждевременно? — воскликнул Сталин. — Да ее вообще сжечь надо, эту поганую фильму! Я такие надежды возлагал на крупное историческое полотно о человеке, заставившем Европу признать Русь великой страной, а мне подсунули балаган, детский утренник. Все сводится к тому, что дурака Володю дура мамаша пытается пристроить на трон, и его убивают. Всю целую вторую серию! Правильно сделали, что не привезли с собой этого вашего Эйзенштейна. Иначе я бы ему такое наговорил, что он бы не просто с инфарктом свалился. Он бы себе самому голову оторвал бы и съел.
— А рот? — вырвалось у Александрова изо рта само собой.
— Что рот? — не сразу понял Сталин. Поразмыслил и, хлопнув худрука «Мосфильма» по плечу, рассмеялся: — Правильно. Рот. Как бы он съел безо рта? Ну, вы рассмешили меня, товарищ Александров. Над чем сами сейчас работаете?
— Да административная работа одолела, товарищ Сталин, — ободренный, заговорил худрук. — Никогда не думал, что так сложна миссия художественного руководителя киностудии. Тем более, если это такой гигант, как «Мосфильм». Нужны энциклопедические знания, железный характер и необыкновенная доброта. А мне этих качеств пока еще недостает. И так хочется снимать самому! А времени на собственное кино нет.
— Товарищ Большаков, — обратился Сталин к своему министру. — Сделайте так, чтобы нашему выдающемуся режиссеру Александрову представилась возможность снять новых «Веселых ребят». Или «Волгу-Волгу». «Днепр-Днепр». «Енисей-Енисей». Рек у нас, слава богу, много.
Потом грянуло то знаменитое заседание Оргбюро, на котором громили Лукова и Пудовкина, Зощенко и Ахматову, а главное — самовлюбленную курицу, Сергея Михайловича, гения всех времен и народов, как иной раз его называли, особенно в двадцатые годы. Уходя с того заседания, столкнувшись у входа в фойе с Эйзенштейном, Александров так сильно хотел сказать ему: «Куд-кудах!», но сдержался, сумел остаться дипломатичным и великодушным. Он даже промолвил:
— От всей души сочувствую.
— Да знаю я вашу братию! — огрызнулся учитель.
Эйзенштейн долго не появлялся на «Мосфильме», но новый инфаркт не сбил его с шахматной доски, он вернулся на студию и начал работать. Но что это была за работа? Он делал вид. Переделывал одно, другое, потом снова переделывал, возвращался к прежнему варианту, вовлекал всех в бесконечные разговоры, в которых главенствовал сам, произнося долгие речи. Слушая его, одни честно признавались, что ничего не понимают, о чем это он, а другие благоговейно возражали: «Не каждый поймет гения, надо вслушиваться, а кто поймет, тот сам станет таким, как он».
— Вот я уже не хочу становиться таким, как он, — решительно заявил Григорий Васильевич жене.
Сам он вновь вошел в струю, предложение сделать картину о физиках-ядерщиках отбросило его в тот предвоенный июнь. Он отыскал папку с начальным сценарием «Звезды экрана» и, хотя признал его безнадежно устаревшим, принялся переделывать под новые требования. И новое название родилось само собой: после войны, как после долгой тяжелой зимы, все человечество пребывало в ощущении наступившей долгожданной весны.
Героиня фильма Ирина Петровна Никитина теперь работала над проблемой расщепления атомного ядра. Потребовался консультант, и как раз в это время оказался не у дел один великий физик. В тридцать пять лет, накануне войны, он уже стал академиком, получил Сталинскую премию первой степени, в войну занимался оборонными разработками и получил еще одну высшую Сталинскую, а когда после победы создали на правительственном уровне атомный спецпроект, в него вошли только трое: Лаврентий Павлович Берия — главный руководитель, Игорь Васильевич Курчатов — руководитель научных работ и Петр Леонидович Капица — руководитель работ отдельных направлений. Но Капица настолько не сработался с Берией, что тот натравил на него других ученых, те доказали нецелесообразность проектов Петра Леонидовича, их закрыли, а самого ученого отстранили от атомного спецпроекта, сняли с должности директора Института физических проблем, и в ожидании своей участи он жил на своей даче на Николиной горе. От него до внуковской виллы Орловой и Александрова — полчаса езды на машине, и академик стал частым гостем у режиссера и актрисы, сраженных тем, как он одинаково увлекательно говорит — что о физике, что об искусстве и литературе.
— Мне донесли, что Берия хотел меня арестовать, но Сталин ему строго запретил, — с гордостью сообщил он однажды.
Ездили и они к нему, он хвастался талантливыми сыновьями, родившимися еще в Кембридже, своей столярной мастерской, где он любил сам мастерить мебель, картинами, среди которых выделялся изумительный его портрет кисти самого Кустодиева.
— Мы с Семеновым пришли к нему и говорим: «Вы пишете знаменитостей, так напишите двух людей, которые в будущем будут очень знамениты». И он поверил в нас, написал вот это полотно.
Увы, все консультации ядерщика Петра Леонидовича оказались напрасны.
— Придется искать другую сферу деятельности Никитиной, — сообщил опечаленный Большаков, возвращая первый вариант сценария. — Берия сказал: «Лучше пусть пока никто не знает о наших разработках по атомному оружию».
— Да ежу понятно, что мы ищем пути к созданию своей бомбы, все об этом знают! — возмутился Александров и стал размышлять, в какой области науки может работать Никитина. Остряк Катаев подсказал тему:
— Пусть она выстраивает схему превращения обезьяны в человека, это же чудовищно интересно. Я до сих пор не могу взять в толк, как сие происходило.
— А цель?
— Цель — превращение всяких выродков в нормальных людей. Пусть она работает с обезьяной, у которой повадки Гитлера. Найдите такую. Это будет убийственно смешно. Или, еще лучше, с повадками главного агитпроповца, вашего однофамильца. Пусть она умеет кричать одно слово: «Запретить!»
Во втором сценарии Никитина работала с обезьянами в области рефлексологии, но и тут нашлись противники: мол, это карикатура на работы гениального Павлова, и как раз сработало то самое «Запретить!», высказанное Несвятым Георгием, будь он неладен.
Успокоил и нашел выход из положения все тот же замечательный академик.
— Не кипятитесь, голубчик, ничего страшного. Пусть ваша Никитина занимается проблемами использования энергии солнца. Это не менее интересно, а в будущем станет важнейшим из направлений, — дал совет Петр Леонидович.