Кремулятор — страница 20 из 30

«Почему актер это делает?»

«Потому что историю можно рассказать только одному человеку и никогда всем, потому что, если история не тронет одного, она точно не тронет никого!»

«И этот зритель я, да? Я единственный зритель, для которого ты играешь, верно?»

«Да!»

«Да, я всегда сижу в первом ряду, и, выходя на сцену, ты всегда находишь меня глазами и только тогда начинается спектакль, да?»

«Да, любимый, и только тогда начинается спектакль! Подай мне, пожалуйста, пудру…»


Сегодня Вера рассказала мне, что всякий раз, выходя на сцену, актер выбирает в зале всего одного зрителя, и только тогда по-настоящему начинается спектакль. Верочка рассказала мне, что историю можно рассказать только одному зрителю, что актеры знают это и всегда рассказывают ее только одному и никогда всем, ибо, если попытаться рассказать историю всем, она точно не тронет никого…


Помнишь, ты сказала мне: «Подай пудру…»

Ты сказала это по-русски, и, услышав тебя, я на мгновение замер. Разглядывая тебя, я понял вдруг тогда, что совершенно переменился. Не запятая, но точка. Действие законченное, свершившееся.

Я должен быть счастлив, но чувствую страх. Кажется, в моей жизни наконец все налаживается, но я ощущаю пустоту. Что-то во мне навсегда сломалось. Я есть самолет, который еще можно разобрать на запчасти, но который уже никогда не полетит. Я ржавчина, которой суждено стоять на окраине аэродрома. Где-то там, глубоко в груди, постоянно давит. Мне кажется, что повсюду ямы. Я боюсь упасть, гуляя парижскими улицами, я страшусь свалиться в Сену или провалиться в незакрытый люк. Вокруг неожиданно совершенно в моей жизни наступил какой-никакой, но все же спокойный мир, однако я чувствую, что эта тишина есть предвосхищение нового боя. Я смотрю в ее серые глаза, и мне постоянно страшно. Я очень устал. Мне хочется отдохнуть, мне хочется вернуться домой. Мне хочется быть ребенком, мне хочется сесть на колени к предавшему меня отцу. Мне хочется, чтобы отец обнял меня. Мне страшно, что прилетит новый осколок, я знаю, что этот дикий век не любит меня. Перманентно я ожидаю беды. Я боюсь, что меня выдворят из Франции, я боюсь, что не смогу работать. Мне ежеминутно боязно, что Вера опять бросит меня и где-то там, далеко-далеко в России, умрут отец или мать, а я не смогу приехать на их похороны. Я стараюсь говорить только в настоящем времени, потому что меня страшит будущее, и, конечно, потому, что каждый день все отчетливее я понимаю, как, словно болезнь, мутное прошлое поедает меня. Я знаю, что ничего хорошего мне ждать не приходится, что за новым поворотом всего-навсего мое прошлое, а значит, беда…

В то утро ты сказала слово «пудра» по-русски, но революция и война, эмиграция и Париж сделали так, что я услышал его по-французски. Очнувшись словно, я выполнил твою просьбу, но осознал вдруг, что отныне и всегда, отныне и всегда теперь буду слышать это слово по-французски. Война сделала из меня человека, который слышал слово «пудра» по-французски, потому что по-французски слово «пудра» означало порох.

АВТОБИОГРАФИЯ

Я, Перепелица Павел Андреевич, родился в 1913 году в селе Титовка, Шебекинского р-на, Курской области в семье рабочего.

В 1929 году окончил семилетку и в этом же году поступил в Воронежский геологоразведовательный техникум. По окончании второго курса техникума — Воронежским Обкомом Комсомола был мобилизован на исследовательскую работу магистрали Москва — Донбасс, где проработал до сентября 1932 года.

После окончания техникума Воронежским Обкомом Комсомола был послан на работу в политотдел Шебекинской М.Т.С., где проработал в качестве замредактора политотдельской газеты «ЗА КОММУНИЗМ» до сентября 1934 года.

В 1934 году поступил учиться на горный факультет Харьковского инженерно-экономического института, который окончил в 1938 году, без защиты диплома (диплом защищал в 1940 году, то есть уже во время работы в органах НКВД).

В марте 1938 года ЦК ВКПб был мобилизован в органы НКВД

В сентябре 1938-го окончил Центральную школу НКВД, после чего был направлен в Центральный аппарат НКВД СССР, где работаю по настоящее время.

В Комсомоле состоял с 1926 по 1938 год. В Партии с сентября 1939 года.

Жена — студентка Московского института иностранных языков. В настоящее время обучение прервала.

Дочь — один год, сын — новорожденный[3]

Провалившись в воспоминания, я не замечаю, как заканчивается пятый допрос. В тот поздний вечер Перепелица больше пишет, чем говорит. Я смотрю на «ресницы» его кабинета и вспоминаю Париж. Когда меня выводят из камеры, мне так радостно и тепло, что я даже придумываю себе игру, обманываясь, будто ведут меня не коридорами саратовской тюрьмы, но бесконечными парижскими катакомбами. Впрочем, место-то по сути одно, даже табличка парижская нам здесь бы подошла:


Остановитесь, тут царство смерти


В ночь после пятого допроса я засыпаю совершенно счастливым человеком, потому что непрерывно думаю о тебе, моя милая…

Допрос шестой

— Гражданка Юркевич показала, что ты, Нестеренко, будто бы хотел построить на территории Донского кладбища взлетно-посадочную полосу. Это правда?

— Мы же в прошлый раз остановились на Париже…

— На чем мы остановились — я и без тебя знаю! Так что, правда это?

— Да…

— А для чего ты хотел построить взлетную полосу на кладбище?!

— Только представьте себе, гражданин начальник: Московский крематорий, а при нем аэродром! Со всего Союза мы принимали бы тела и, буквально за полтора-два часа кремировав их, после поднимали бы самолет в небо и развеивали бы прах над столицей! Ну разве не прекрасная идея, а?

— Ты сейчас серьезно?!

— Да!

— Ты полагаешь, в этом была необходимость?

— Я полагаю, в этом была бы красота!

— Зачем хоронить красиво?

— Затем, что смерть определяет жизнь! Ритуалы прощания характеризуют нас. Советские похороны страшны и убоги. Они наводят ужас на людей!

— Что ты несешь?

— Наши похороны некрасивы. Все эти красно-черные крепы… Да красного цвета на похоронах вообще не должно быть! Он же сильный, яркий, отталкивающий и грубый! Необходимы другие тона! Синий и молочный. Нужны цветы, но не гвоздики, а лилии! Нужны красивые катафалки, а не лафеты…

— Зачем?

— Вы не понимаете, гражданин начальник, человек всегда будет за ту власть, которая устроит ему красивые похороны…

— Человек, Нестеренко, всегда будет за ту власть, которая позволит ему достойно жить!

— Жизнь коротка… Даже если она и убога, то коротка, а смерть вечна. Смерть, в отличие от жизни, то, что остается с нами навсегда. Похороны гораздо важнее дня рождения. Похороны — последний праздник перед бесконечностью! Так убого встречаться со вселенной, как это делают советские люди, ни в коем случае нельзя…

— Значит, ты утверждаешь, что хотел построить целый аэродром для того только, чтобы красиво развеивать прахи коммунистов над Москвой?

— Да, а для чего же еще?

— А для чего еще — это я тебе уже совсем скоро объясню, но прежде расскажи мне все-таки, кто и как помог тебе вернуться в Советский Союз?

— Любовь к Родине!

— Не что, а кто!

— Да особенно и никто…

— Нестеренко, я повторяю вопрос: как ты смог вернуться в Советский Союз?

— Находясь в Париже, я отправил несколько писем своему знакомому Ване Лойко, который в 1923 году улетел из Сербии сюда. В этих письмах я попросил его, если будет такая возможность, побывать в Москве и узнать, как мне можно ускорить процесс получения разрешения на въезд в СССР…

— Кто такой Лойко?

— Лойко Иван Александрович, в прошлом полковник белой армии, эвакуировался вместе с оставшимися военными частями в Сербию. Вместе с ним я работал на одном аэродроме сербской военной авиации. В 1923 году он совместно с военным летчиком белым эмигрантом Качаном на сербском самолете «Бреге» бежал через Румынию в Советский Союз…

— Они угнали самолет, что ли?

— Ага…

— Допустим, я в это поверю, но как же ты установил с ним связь?

— Еще проживая в Версале, я узнал, что белый эмигрант, летчик-наблюдатель Загоруйченко получил от Лойко письмо, в котором тот сообщал свой адрес. Я воспользовался этим случаем и написал в СССР письмо Лойко. На это письмо он мне ответил, после чего я с ним поддерживал систематическую письменную связь вплоть до выезда в СССР…

— А по приезде в СССР ты с Лойко встретился?

— По приезде в СССР я написал ему два письма, но встретиться с ним мне так и не удалось…

— За столько лет?

— Да…

— Не кажется ли тебе это странным, Нестеренко?

— Да нет, просто не встретились как-то — и всё: страна большая, дел много…

— И ты полагаешь, что я поверю в это?

— Да, гражданин начальник. Думаю, вы заметили, что говорю я с вами прямо и никогда не вру. Сурового наказания я не боюсь, потому мне нечего от вас скрывать…

Разве что то, что в действительности заставило меня вернуться…


В первые месяцы нашей совместной жизни, даже несмотря на страхи, что перманентно атаковали меня, я не допускал такой возможности. Напротив, кажется, я пытался убедить себя, что счастье возможно, что подобное бывает, что даже я, непутевый Петя, заслуживаю любви!

Мне теперь надобно забыть все ужасы войны и всецело сосредоточиться на быте новом, на быте французском. Никогда не поздно начать все сначала. Была жизнь русская, но не более того. Мне не следует ныть и опускать руки, ведь, если вдуматься, многие пострадали гораздо серьезнее меня! Если хорошенько всё взвесить — у меня все очень даже хорошо. Я начинаю новую жизнь, и Верочка дает мне столько сил, что я непременно со всем справлюсь!

Каждый день я убеждал себя, что пройдет немного времени, я поработаю таксистом, а после обстоятельства непременно изменятся, и мне (теперь я в этом почти не сомневался) обязательно разрешат летать.