Кремулятор — страница 25 из 30

«Понятно», — глубоко вздохнув, едва ли не каждый день отвечаю я.

Работы на аэродроме, которую обещал старик, никто, конечно, не дал. Напротив, присматривающие за мной новые товарищи предупредили, что с моей биографией следует быть осторожным.

«Серое прошлое у вас, гражданин. Хорошо бы вам с ним поработать, переделать себя, доказать. Нам нужно от вас всё только новое, честное, советское. Оставьте себе, гражданин, только настоящее и, если повезет, надежду на светлое будущее».

Условия новой, неведомо какой по счету игры были понятны.

«Выкручивайся как хочешь, если что-то не нравится — возвращайся назад!»

Когда во время одной из пьянок, на которые я ходил скорее в поисках работы, чем для собственного удовольствия, мне вдруг рассказали, что есть возможность поработать на кладбище, я немедленно согласился. Еще не зная, что мне придется возглавить мрачное подземелье Гедеса, я возрадовался — у меня наконец будет работа! Человек, быть может, и не умудренный, но все же обладающий некоторым опытом, я прекрасно понимал, что в который раз, незаслуженно совершенно, двадцатый век не только испытывает, но и балует меня. Работа на кладбище была очередным подарком.

Однажды, еще в Константинополе, британские офицеры рассказали мне, что самый знаменитый могильщик Британии — Роберт Скарлетт — персонаж, которым вдохновлялся сам Шекспир, умер в возрасте 98 лет, потому что работа на кладбище продлила ему жизнь. Осваивая новую для себя профессию, я надеялся теперь, что доживу до того момента, когда вновь увижу тебя. Приступая к работе над созданием Первого Московского крематория, я вспоминал, что Роберт Скарлетт своими руками захоронил Екатерину Арагонскую и Марию Стюарт, и, хотя в те дни я еще не подозревал, что однажды кремирую Кирова, Чкалова и Луначарского, однако уже чувствовал, что в жизни моей начинается неплохой этап.


Вполне возможно, это будет десять — пятнадцать лет, когда я наконец смогу передохнуть. Если вдуматься, если только оглянуться назад, жизнь на кладбище — это то, о чем я мог только мечтать.


Возле моего кабинета появилось объявление:


«Товарищи, желающие ликвидировать свою неграмотность или повысить таковую, пусть обращаются к Юркевич».


Я понял, что на кладбище будет весело.


Мое небохранилище. Оказавшись в мире мертвых, я рассчитывал, что смогу перевести дух, старательно коптя солнце и облака. Мне хотелось зализать раны и хотя бы немного спокойно пожить, но даже здесь, в республике тишины, новые люди не оставили меня. То и дело чекисты напоминали о моем происхождении, тыкали в белое. Более того, один из товарищей-доброжелателей настойчиво рекомендовал жениться:

«Но на ком?» — с нескрываемым удивлением спрашивал я.

«На какой-нибудь правильной, советской девушке! Тебе, Нестеренко, нужно продемонстрировать, что ты теперь самый настоящий советский человек!»

«Но у меня есть девушка, и я ее люблю! Однажды мы поженимся!»

«Правда? И кто она?»

«Советская актриса!»

«А фамилия-то у нее какая?»

«Скоро будет Нестеренко…»


Вернувшись в Союз, я начал поиски. Я писал твоим родным, телеграфировал знакомым. Информации не было. Однажды сбежавшую на Запад, тебя будто бы больше никто не помнил. Гуляя по Москве, я внимательно изучал театральные афиши, однако фамилии твоей не находил.

Все свободное время я проводил теперь в партерах, выбирая места поближе к рампе, вечер за вечером ожидая, что ты вот-вот выйдешь к краю сцены и отыщешь меня в зале. Мой рабочий стол был завален теперь театральными программками. О каждой новой увиденной пьесе я писал в дневнике:

«Чудак» Чебана и Берсенева — спектакль, на который совершенно невозможно попасть (после премьеры занавес поднимается более тридцати раз!).

«Мольба о жизни» — последняя постановка Второго МХАТа.

«Испанский священник» режиссера Бирмана.

«Двенадцатая ночь» в постановке Гиацинтовой, Готовцева и Хачатурян.

ТРАМовский «Выстрел», гастроли которого в Москве продлевают несколько раз.

«Высоты» Лапицкого. Спектакль этот очень нравится столичной публике, а мне нет.

«Цианистый калий» драматурга Вольфа не бесполезен.

«Строитель Сольнес» по Ибсену вполне себе хорош…

Переходя со спектакля на спектакль, я надеялся, что вот-вот наступит вечер, когда ты сыграешь пьесу только для меня одного, однако история Галлиполи повторялась — ты не появлялась.

Едва ли не всё свободное время, в перерывах между утренними и ночными кремациями, я проводил в театрах. «Переплав» и «Без вины виноватые», «Кинороман» и «Конец — делу венец», «Принцесса Турандот» и сотни других спектаклей, которые объединяло только то, что на каждом из них, сезон за сезоном, я напрасно мечтал увидеть тебя.

Иногда, чтобы успокоиться и перевести дух, в дни, когда шли уже виденные мной спектакли, я уезжал на Ходынское поле. Здесь был расположен московский аэродром. Летать мне все еще не разрешали, однако наблюдать за взлетами и посадками никто не запрещал. Разглядывая взмывающие вверх самолеты, я вспоминал машины, которые когда-то были в моем распоряжении. Закрыв глаза, я проходил за ангаром ангар: «Альбатрос» завода Лебедева и «Депердюссен» завода Дукса, боевые и учебные «Фарманы», самолеты «Моран», «Марчет» и «Ньюпор». Порой я даже покупал билеты! Не в театр, но в другие города. Никуда лететь мне, конечно, не нужно было, однако очень хотелось. Полуграмотный век; пока необученные советские граждане боялись даже подходить к небесным машинам, без всякой надобности я летал в Ленинград и в Нижний Новгород. Восторг! Глядя в иллюминатор, с интересом рассматривая заштопанное, как жизнь моя, крыло, я улыбался и нисколько не сомневался, что однажды обязательно вновь полечу в Киев, но уже только с тобой!


Сложно поверить, но эту запись я делаю в небе. Да, пускай сейчас я обыкновенный советский пассажир, но нет никаких сомнений, что совсем скоро все переменится, и я буду за штурвалом! Я буду управлять самолетом, и рядом со мной непременно окажется Вера, вот только бы поскорее мне отыскать ее!


Отыскать тебя не получалось, а вопросы «товарищей» повторялись:

«Нестеренко, ты женишься?»

«Да…»

«Когда?»

«Скоро…»

«Нестеренко, ты пойми, времена непростые, тебе нужно обезопаситься, иначе у нас начинает создаваться впечатление, что у тебя есть кто-то за границей…»

«Да нет у меня там никого!»

«Вот и славно! Мы, кстати, нашли для тебя очень хорошую советскую девушку…»

«Я же говорю вам, что у меня уже есть девушка, и я люблю ее!»

«Петя, ты можешь любить кого хочешь, но жениться надо!»

«Да зачем?»

«А затем, что и ты за ней приглядывать будешь, и она за тобой. Когда два человека друг к другу небезразличны — получается хороший советский брак».


Драматургия согласия. Не человек, но флюгер. Словно Фениксу, в который раз мне предстояло восстать из пепла собственной биографии. По возвращении в Советский Союз жизнь в очередной раз ставила меня перед выбором: белые/красные, любимая/жена? Что же тут думать, когда такие сваты?!

Так в моей жизни появилась Антонина Александровна Егорова, дальняя родственница Маршала СССР. Не прикрытие, а настоящая стена! Чтобы окончательно перестраховаться, мы завели ребенка, которого на всякий случай назвали Феликсом. Жена предлагала другое имя, однако я стоял на своем:

«Со мной да и с тобой не очень понятно, что будет, а ему с этим именем еще здесь жить да жить; если окажется в детском доме — Феликса будут меньше бить…»

«Или наоборот! Кто там с детей спросит? Может, уж лучше тогда Иосифом?»

«Нет», — почти беззвучно, едва заметно качая головой, отвечал я.


Витраж счастливой советской семьи был собран. Работа, правильные родственные связи и имена. Кажется, в первые годы в новой стране я был до того осторожен, что повторил ошибку миллионов советских граждан: я был так аккуратен, что сын мой вырос пламенным коммунистом. Себестоимость жизни. Настоящее определяет будущее. Детей. Даже спустя сорок лет, в восьмидесятые, когда распыляться в верности Стране Советов в общем-то более было не нужно, Феликс строчил брошюры и агитки вроде «Военно-патриотическое воспитание молодежи» и «Теории и практики советской печати». От всего этого, конечно, было грустно, но что уж тут поделаешь — XX век. 23 июня 1941 года меня арестовали у него на глазах, однако сын мой решил преданно служить Советскому Союзу. Впрочем, иногда я думаю, что он делал это только для того, чтобы обезопасить собственных детей.

«Как говорил Гераклит? Рожденные жить, они обречены на смерть, да еще и оставляют детей, чтобы родилась новая смерть…»

Впрочем, до сына моего было еще далеко. Я только вернулся в Москву и, привыкая к печи крематория, каждый день экспериментировал с температурой. Всякому новому гражданину, как любил шутить Блохин, я оказывал горячий прием.

Многие полагают, что крематорий — это страшно и печально, однако ничего особенного в буднях здесь нет. Трупы и трупы, сколько их было за эти годы? Лично у меня сложность возникает только с детьми. Говорят, что с годами случается профессиональная деформация, ровно так же, как в СССР у меня должна произойти гражданская деградация, однако пока этого нет — к малышам я привыкнуть никак не могу. Загружая в печь ребенка, я всякий раз стараюсь успокоить себя тем, что этому созданию чрезвычайно повезло: чем меньше ты прожил в Советском Союзе, тем лучше…

Эту страницу — еще до ареста — я вырвал из дневника.


Первое время я работал только по утрам — трупы расстрелянных появились в моей жизни не сразу. Когда однажды ночью в дверь мою вдруг начали стучаться неизвестные, я подумал, что это арест.

«Надо же, — удивился тогда я, — зачем же они дали мне устроиться на эту работу? Для чего сделали первым директором крематория и столько лет не трогали, если теперь пришли арестовывать? Почему сразу не расстреляли меня?»

Однако задержания не произошло. Блохин и Голов отвели меня к грузовику и, приподняв тент, едва ли не в унисон объяснили: