Кремулятор — страница 26 из 29

«Каких-то семь километров – не такой уж и длинный кровавый след».

От ночи к ночи грузовик с десятком трупов проезжал Большой театр, Охотный Ряд и руины храма Христа Спасителя. Москва-река превращалась в реку Стикс, и, подготавливая печь, я видел, как труповозка ворчала спящими столичными переулками. Она заползала на мост и, завидев на ней надпись «Шампанское», какой-нибудь веселый студент кричал ей вслед:

«Шеф, сбрось мне одну бутылочку!»

«Давай возьмем его с собой», – с улыбкой предлагал водитель.

Затем начиналась разгрузка. Голов и Окунев были ребятами компанейскими. Нередко им удавалось здорово шутить. Там, в подвале крематория, юмор и сарказм были тем немногим, что позволяло мне не сойти с ума. В иные дни, особенно если работы было много, а шутки повторялись, это немного раздражало меня.

Как работал конвейер? Отлаженно, хорошо. Например, в 1937 году заседания шли на Никольской, 23, где перманентно выносились смертные приговоры. Вечерами Блохин и его команда собирали людей по тюрьмам и привозили в Варсонофьевский переулок. Водитель включал двигатель, и под музыку мотора в подвале начинались расстрелы. Двадцать, тридцать, однажды триста человек. После этого наполненный трупами грузовик(и) выезжал(и) на Донское кладбище, где начиналась ночная кремация. Блохин писал мне: Примите 46 трупов для немедленной кремации.

На обратной стороне я отвечал: 15 человек кремировано, остальные зарыты.

Случалось, спустившись к печи с рюмкой водки, Блохин рассказывал, как тот или иной человек вел себя перед расстрелом:

«Эта вот, коммунистка верная, все пыталась убедить меня, что честно служила партии, работая в газете, что всегда была за советские ценности, что, даже когда рассказывала о голоде, старалась не ранить читателя. Все награды свои назвала перед выстрелом, очкарка, а этот вот ничего, смелый оказался мужик».

Впрочем, нужно признать, что такие разговоры были редкостью. Блохин не очень-то запоминал людей. Более того, иногда мне казалось, что он скорее сочиняет. За годы расстрелов этот человек разучился различать человеческие лица и вряд ли мог вспомнить то, что говорил тот или иной будущий труп два часа назад. Думаю, что Блохину иногда просто хотелось выглядеть более человечным.

В подобной работе и разговорах проходили недели, месяцы, годы. Кладбище и крематорий становились рутиной. Довольно быстро я привык к тому, что жизнь моя теперь монета: орел утром, решка ночью. Или наоборот, неважно, это как пойдет. Неизменным оставалось одно: в светлое время суток у меня был чистый халат и белая рубашка, а по ночам подобные излишества были ни к чему. Ночную работу я выполнял без удовольствия, а дневную вполне. Шутка ли, теперь я ведал всеми кладбищами Москвы. Большой человек! В стране тотального дефицита дружить со мной считалось немалой привилегией.

Я, Петр Ильич Нестеренко, теперь желанный знакомый. Я могу помочь с захоронением, я имею возможность достать красивые урны и гроб. Со мной вынуждены общаться военные, актеры и спортсмены. Некоторые из них иногда ведут себя довольно пренебрежительно, ну так ведь и сервис тотчас получают соответствующий. Я, Петр Ильич Нестеренко, первый директор Московского крематория, и меня следует уважать, потому что я могу дать больше, чем могут дать мне, ибо я и есть московский Харон.

Когда однажды утром в мой кабинет вошел Вильгельм Каминский, я сразу узнал его. Мне не нужно было объяснять, кто он. Выпускник Гатчинской школы авиамехаников, в начале века Каминский учился летать на тех же самолетах, что и я, однако Гражданская война развела нас. Я «сопереживал» белым, он «сражался» за красных. В отличие от меня, Каминский поставил на правильную лошадку, и поэтому теперь я работал в крематории, а он был начальником Ходынского аэродрома. Время от времени, приезжая посмотреть на взлетающие самолеты, я встречал его. Теперь он был главным заказчиком в строительстве Московского аэропорта, но даже такой важный человек вел со мной себя довольно скромно, ведь ему нужно хорошее место в колумбарии, а в Союзе достать его гораздо сложнее, чем построить аэропорт.

«Для кого?» – спросил я, впрочем, без всякого интереса. В сущности, мне было все равно. Главное, что Каминский оказался в моих руках. Мы могли быть полезны друг другу, ведь мне нужно было небо, а ему земля. Закрыв дверь, я произнес слова, к которым был готов любой советский человек, в том числе и Каминский:

«Но это невозможно!» – выслушав меня, ответил он.

«Да, я понимаю, но…»

«Никаких но! Вы ведь служили в белой армии?!»

«Можно и так сказать…»

«Тогда это исключено!»

«Это еще почему?»

«Потому что летное время до Кремля пять минут – я не могу дать вам самолет – меня расстреляют!»

«Давайте подумаем, как мы можем это решить…»

Положительно. Каминский, конечно, мог хлопнуть дверью и написать донос, но это заняло бы некоторое время (и, если честно, когда меня арестовали, я был твердо убежден, что дело именно в нем), однако, человек мудрый, он этого не сделал. Каминский понимал, что место на кладбище ему требуется сейчас. Это первое. А второе – человек военный, он понимал также, что такое скучать по небу…

«Вы боитесь, что я угоню самолет и улечу в Европу? Но я туда не хочу! Мой дом теперь здесь. Мне больше не для чего жить, а значит, и нечего терять, но все же у меня есть дело, которое я должен закончить…»

«Как русский офицер?»

«Как человек…»

Каминский согласился помочь, и спустя две недели на рейсе Москва – Ленинград, я вошел в кабину пилотов и по предварительной договоренности на несколько минут сел за штурвал. В тот день я сделал то, что давно хотел: несколько минут я управлял самолетом, а затем, пройдя в хвост, открыл заднюю дверцу и развеял прах над Москвой…

Сов. секретно 11 февраля 1935 г. № 30/002810

Трест Московского Авторемонта


Управляющему Трестом


Верховный Суд Союза ССР просит Вас принять заказ на изготовление автокузова типа «Скорая помощь» на машине «ГАЗ А-А» 1934 г. для оперативных целей Верховного Суда СССР по исполнению приговоров.

Кузов должен быть без окон, а задняя часть с широкой 2-створчатой дверью, застекленной небольшими стеклами; низ кузова должен быть обит оцинкованным железом и вся внутренняя часть кареты без всяких подвесов скамей и сидений.

Указанную работу, ввиду отсутствия другой машины, прошу изготовить в самом срочном порядке.

Председатель Верховного суда СССР (Винокуров)

Управляющий делами Верховного суда СССР (Кассель)

Теперь к самому важному. В ту ночь в столице СССР был ливень. Сверкали молнии. Я работал у печи. Наверху, стоя между новой машиной и грузовиком, подняв воротники с чужого плеча, перекрикивали барабанящий дождь Окунев и Блохин. Последний жаловался, что цифры растут и расстреливать приходится слишком много.

«Пистолет, сука, все чаще перегревается!»

Окунев отвечал, что ходят слухи, будто бы Берг сделал грузовик-душегубку, в котором осужденных отравляют газом еще в дороге.

«Это как?!» – смахивая капли со лба, уголком рта сжимая сигарету, с неподдельным интересом спрашивал Блохин.

Окунев объяснял, что как-то раз Берг решил пускать газ внутрь кузова, но не потому, что хотел убить конвоируемых, а для того только, чтобы перестраховаться, пока вез их на полигон.

«Сам знаешь, что бывает, когда народу теперь много набивают, и они начинают буянить. Короче, в дороге он пустил газ в кузов, чтобы люди не бузили, а когда по приезде на полигон открыл створки, результат превзошел все ожидания! Внутри все уже дохлые были. Берг понял, что это очень удобно: на полигон все уже готовенькие приезжают и даже расстреливать не приходится!»

«Ого, слушай, может, и нам так начать делать?»

«Так ты же первый без работы останешься!»

«Ну хотя бы иногда. Сто отравили, сто расстреляли. Так же гораздо проще будет! Тогда же, наоборот, выслужимся! Я скажу, что мы готовы существенно увеличить лимит…»

«Я поспрашиваю…»[4]

Помогая водителю разгружать просевшую машину, в ту ночь я вполуха слушал профессиональные разговоры коллег и ни о чем особенном не думал. Дождь был отвратный, я промок насквозь буквально в минуту, и все, чего мне теперь хотелось, – поскорее оказаться у печи и скинуть мокрые вещи. Меня ожидала привычная монотонная работа, а потому, еще раз кивнув Блохину и Окуневу, я принялся сбрасывать оставшиеся трупы на горку, по которой они скатывались в подвал. В этот момент, как и в любой другой, на лица покойников я, конечно, не смотрел. Во-первых, в этом не было никакой необходимости, а во-вторых, последний взгляд – вещь страшная: глаза человека, недавно получившего пулю, ни с чем не спутаешь.

Спустив несколько тел, я возвратился к грузовику и взял за ноги труп женщины. Помню, что в момент этот прогремел гром. Не помню только, в небе или в моих руках. Я вздрогнул. Взорвались мурашки. Ударила молния, и, кажется, точно в меня. Еще не видя твоего лица, я сразу понял, что в руках моих ты. Вот и встретились. Добрый вечер, Вера…

Краем глаза взглянув на Блохина и Окунева, я убедился, что им нет до меня дела. В минуту эту, укрывшись от дождя под козырьком, коллеги продолжали включать фантазию, придумывая, как можно незаметно пускать выхлопные газы в кузов.

Меня же трясло. Перевернув тебя на спину, я убедился, что на кремацию доставлена именно ты, любимая. Это был не сон, не видение, не усталость. Я закрыл и открыл глаза. Один раз. Два…

Аккуратно спустив тебя в подвал (не с помощью горки, но по ступенькам, на руках), я зачем-то проверил запястье, однако пульса, естественно, не нащупал. На всей планете теперь была тишина, хотя и продолжал греметь гром. Вполне возможно, это был вовсе и не гром даже, а эхо моих ударов, потому что в нелепых попытках оживить тебя я, наверное, несколько минут отчаянно бил тебя кулаком в грудь, ты помнишь?