к жениху употребить свое влияние над её родителями (которые очевидно держали ее в большом повиновении) выпросить для неё ту или другую статью наряда и, более всего, белую шелковую материю. Он не заботился, как она одета; она всегда была для него довольно мила, как он старался ее уверить, когда она просила его выразить в своих ответах какой наряд он предпочитает, затем, чтоб она могла показать родителям то, что он говорит. Но наконец он, казалось, догадался, что она не согласится выйти замуж до тех-пор, пока не «получит приданого» по своему вкусу; тогда он послал к ней письмо, как видно, сопровождаемое целым ящиком нарядов, и в котором просил ее одеваться во все, что только она пожелает. Это было первое письмо надписанное слабою, нежною рукой: «От моего дорогого Джона.» Вскоре после этого они обвенчались, я так полагаю, по прекращению их переписки.
– Мы должны сжечь их, я думаю, сказала мисс Мэтти, посмотрев на меня с сомнением – никому они не будут нужны, когда меня не станет.
И одно за одним побросала она их в огонь, наблюдая, как каждое вспыхивало, погасало, опять загоралось слабым, белым, призрачным подобием в камине, прежде чем она предавала другое такой же участи. Теперь комната была довольно светла, но я, подобно мисс Мэтти, была погружена в рассматривание тлеющих писем, в которых вылился благородный жар мужского сердца.
Следующее письмо, точно также было надписано мисс Дженкинс: «Письмо благочестивого поздравления и увещания от моего почтенного деда к моей матери по случаю моего рождения. Также некоторые дельные замечания моей превосходной бабушки о желании содержать в тепле оконечности ребенка».
Первая половина точно была строгим и сильным изображением материнской ответственности и предостережением против зол, ожидающих крошечного двухдневного ребенка. Жена его не писала, говорил старик, он запретил ей, потому что она вывихнула лодыжку, что (говорил он) совсем не позволяет ей держать перо. Однако на конце страницы стояли буквы «Г. О.», (переверни) и на обороте было письмо к «моей любезной, любезнейшей Молли», умолявшее ее, когда она выйдет первый раз из комнаты зачем бы то ни было, пойти на верх, а не вниз, и обвертывать ноги ребенка фланелью, нагретой у огня, хотя это было летом, потому что малютки так деликатны.
Приятно было видеть из писем, довольно частых между молодою матерью и бабушкой, как девическое тщеславие искоренялось из её сердца любовью к ребенку. Белая шелковая материя опять явилась на сцену в письмах. В одном из неё собирались сделать платьице для крестин. Оно украшало ребенка, когда родители взяли его с собою провести дня два в Арлее Галле. Оно увеличивало прелести прелестнейшего ребенка, какой когда-либо был на свете. «Любезная матушка, как бы я желала, чтоб вы его увидели! Без всякого пристрастия мне кажется, что малютка будет совершенной красавицей!» Я подумала о мисс Дженкинс седой, сморщенной и поблекшей.
Тут был большой пропуск в письмах пастора. Жена его надписывала уже не так; уже не от «Моего любезнейшего Джона», а от «Моего уважаемого супруга». Письма были по случаю издания той самой проповеди, которая была изображена на портрете. Чтение перед «милордом судьей» и «издание по просьбе» были главным предметом, событием в жизни пастора. Ему необходимо было ехать в Лондон надзирать за печатанием. Скольких друзей посетил он, чтоб посоветоваться и решить, какую выбрать типографию для такого важного труда; наконец решило, что Дж. и Дж. Рипингтонам будет поручена такая лестная ответственность. Достойный пастор, казалось, настроился по этому случаю на высокий литературный тон, потому что он не мог написать письма жене, не вдавшись в латин. Я помню, что в конце одного из его писем стояло: «Я всегда буду держать в памяти добродетельные качества моей Молли, dum memor ipse mei, dum Spiritus regit artus», а взяв в соображение, что английский язык его корреспондентки иногда грешил против грамматики и часто против правописания, могло быть принято за доказательство, до какой степени он «идеализировал» свою Молли. Мисс Дженкинс обыкновенно говорила: «в нынешнее время много толкуют об идеализировании; Бог знает, что это значит». Однако ж такое настроение пастора ничего не значит в сравнении с внезапным припадком писать классические стихотворения, который скоро овладел им, и где его Молли являлась «Марией». Письмо, содержащее carmen, было надписано ею: «Еврейские стихотворения, присланные ко мне моим уважаемым супругом. Я думала, что получу письмо об убиении поросенка, но должна подождать. Зам. послать стихотворения сэру Питеру Арлею, по желанию моего супруга». А в постскриптуме его почерком было прибавлено, что ода явилась в «Gentleman's Magazine», декабрь, 1782.
Письма её к мужу так нежно ценимые им, как будто они были М. T. Ciceronis Epistolae, были гораздо удовлетворительнее для отсутствующего мужа и отца, нежели его письма к жене. Она говорила ему, как Дебора чисто шила каждый день и читала ей по книгам, которые он для неё выбрал; как она была очень прилежным, добрым ребенком; но делает вопросы, на которые мать не может ей отвечать: мать не хочет унизиться, сказав, что не знает, и принуждена мешать огонь или послать ребенка с каким-нибудь поручением. Мэтти была теперь любимицей матери и обещала (точно так как, сестра в эти лета) сделаться большой красавицей. Я прочла это вслух мисс Мэтти, которая улыбнулась и вздохнула при надежде, так нежно выраженной, что «маленькая Мэтти не будет тщеславной, если даже сделается красавицей».
– У меня были славные волосы, душенька, сказала мисс Матильда: – и не дурной рот.
И я видела потом, как она поправила свой чепчик и выпрямилась.
Но воротимся к письмам мистрисс Дженкинс. Она говорила мужу о бедных в их приходе; какие простые домашние лекарства давала она; какие средства и кушанья посылала, спрашивала наставления о коровах и поросятах и не всегда их получала, как я сказала уже прежде. Добрая старуха-бабушка умерла, когда родился мальчик – это было вскоре после издания проповеди; но от деда тут было другое увещательное письмо, еще сильнее, убедительнее прежних, так как теперь от западни света нужно было предохранить мальчика. Дед описывал все разнообразные грехи, в которые человек может впасть, и я удивлялась, как люди могут после этого умирать естественной смертью. Виселица, казалось, была окончанием жизни многих из знакомых деда; и я не удивилась тому, что жизнь его была «долиной слез».
Мне казалось странно, что я никогда не слыхала прежде об этом брате; но я заключила, что он верно умер в детстве, а то, иначе, сестры упомянули бы о нем.
Мало-помалу мы добрались до писем мисс Дженкинс. Мисс Мэтти было жаль сжечь их. Она говорила, что все другие письма были интересны только для тех, кто любил писавших; казалось, ей было бы больно, если б они попали в руки посторонних, не знавших её любезной матери, неоценивших, как она была добра, хотя не всегда совершенно выражалась новейшим слогом. Письма Деборы… другое дело: они были так превосходны! Каждому прочитать их было полезно. Давно уже мисс Мэтти читала мистрисс Шапон, но знала, что Дебора могла сказать то же самое также хорошо; а что касается до мистрисс Картер – все ужасно много думают о её письмах именно потому, что она написала Эпиктета; но мисс Мэтти была совершенно уверена, что Дебора никогда не употребила бы таких пошлых выражений.
Было ясно, что мисс Мэтти жаль сжечь эти письма. Она не хотела допустить, чтоб я небрежно перебрала их, или пробежала тихо и с пропусками. Она взяла их от меня и даже зажгла другую свечку, чтоб прочесть с приличной выразительностью, не спотыкаясь на важных словах. О! как мне хотелось фактов вместо размышлений, прежде чем эти письма будут окончены! Они длились два вечера, и я не стану отпираться, что в это время думала о многих других вещах; а все-таки я была на своем посту при конце каждого изречения.
Письма пастора, его жены и тещи все были изрядно-коротки и важны, писаны прямым почерком, очень сжатыми строчками. Иногда целое письмо заключалось на простом лоскутке бумажки. Бумага была очень желта, а чернила очень темны; некоторые из листов были (как мисс Мэтти дала мне заметить) старомодной почтовой бумагой со штемпелем, представляющим на углу скачущего во весь дух почтальона, трубящего в рожок. Письма мистрисс Дженкинс и её матери были запечатаны большой круглой красной облаткой; потому что это было прежде чем «Покровительство» мисс Эджворт изгнало оплатки из порядочного общества. Было очевидно из содержания того о чем говорилось, что письма, с адресами членов парламента были в большом употреблении и даже служили средством к платежу долгов нуждающихся членов парламента[8]. Пастор запечатывал свои послания огромной гербовой печатью. Он надеялся, что так хорошо-запечатанные письма будут подрезаны, а не разорваны какой-нибудь беззаботною или нетерпеливою рукой. Письма мисс Дженкинс были позднейшего времени по форме и почерку. Она писала на квадратном листке, который мы теперь называем старомодным. Почерк её был удивительно рассчитан, чтоб наполнить листок, а потом с гордостью и восторгом начать перекрестные строчки. Бедную мисс Мэтти это приводило в грустное замешательство, потому что длинные слова накоплялись в объеме подобно снежным глыбам и к концу письма мисс Дженкинс обыкновенно становилась неудопонятной.
Я не могу в точности вспомнит времени, но думаю, что мисс Дженкинс написала особенно много писем в 1805 году, по случаю своего путешествия к каким-то друзьям близь Ньюкэстля на Тайне. Эти друзья были коротко-знакомы с начальником тамошнего гарнизона и слышали от него о всех приготовлениях, чтоб отразить вторжение Бонапарта, которое многие предполагали при устье Тайна. Мисс Дженкинс, как видно, была очень испугана, и первая часть её писем была часто писана хорошим, понятным английским языком, сообщавшим подробности о приготовлениях, делаемых в том семействе, у которого она гостила, против ужасного события: об узлах платьев, уложенных, чтоб все было наготове на случай бегства в Альстон Мур (дикое нагорное место между Нортумберлендом и Кумберландом); о сигнале, который должен быть подан для побега и об одновременном явлении под знамена волонтеров – сигнал должен был состоять (как мне помнится) в звоне колоколов особенным, зловещим образом. В один день, когда мисс Дженкинс с своими хозяевами была на обеде в Ньюкасле, этот предостерегательный сигнал был точно подан (поступок не весьма благоразумный, если только есть какая-нибудь правда в нравоучении, заключающемся в басне о Мальчике и Волке), и мисс Дженкинс, едва оправившаяся от страха, описала на следующий день ужасный испуг, суматоху и тревогу и потом, несколько оправившись прибавила: «Как пошлы, любезнейший батюшка, кажутся наши вчерашние опасения в настоящую минуту спокойным и прозорливым умам!» Здесь мисс Мэтти прервала чтение словами.