— За мои расследования? — Мок щелкнул пальцами кельнеру. — Ведь она не может их знать.
— Нет, господин капитан, она восхищается вами за отношение к какому-то недавнему громкому делу. Не сердитесь, но я забыл, о каком деле речь.
— Вот что, — Мок, держа папиросу в уголке рта, взял у официанта две четвертинки ликера и блюдо с тощей селедкой, — о чем вы спрашивали, профессор, на улице. Почему я позволил Гнерлиху так себя вести? Потому что я старый, слабый человек, а эта каналья меня на двадцать лет моложе.
— Но, дорогой господин капитан! — прервал Брендел. — Ведь тут речь не идет о физической силой! Как он может унизить пожилого и столь известного человека, как вы?
— Если не будете меня прерывать, — усмехнулся Мок, — то я вам все объясню. Я нахожусь в подвешенном состоянии. Де-факто сейчас я гражданский, а вы видели, как поступает Гнерлих с гражданскими. Я должен подать на него в суд и обвинить в избиении?
— Ах, уже припоминаю, — профессор выпил очередную рюмку ликера и слегка заикался. — Вы отстранены из-за того дела, о котором я забыл.
— Да, так называемого дела Роберта, — подтвердил Мок и замолчал. Он был на себя зол, что доверился этому рассеянному.
— Знаю, уже знаю! — крикнул Брендел.
— Тише, профессор, тише, — забеспокоился Мок.
— Она как раз восхищается вами за ваше поведение в деле Роберта, — прошептал он, профессор Брендел. — Это был какой-то извращенец, насильник маленьких девочек, а вы его уничтожили.
— Этого мне не доказано.
— Но она убеждена, что так и было, и почитает ваш поступок.
— Это только гипотеза.
— …ваш гипотетический поступок за что-то замечательное! В соответствии с Евангелием! Помните этот отрывок из Нагорной Проповеди: «Блаженны те, кто алчет и жаждет праведности[13]»? Она утверждает, что вы взалкали и жаждали справедливости, потому что этот извращенец мог быть оправдан, а вы этого не допустили.
— А она живет в соответствии с Евангелием? — Мок решил направить этот разговор на другие рельсы.
— Конечно! — профессор разлил остаток четвертинки в два стакана. — Евангелие является для нее единственным указателем! А более всего Нагорная Проповедь. Наставления, в ней содержащиеся, трактует буквально. Поэтому, прежде чем попала к этому психопату Гнерлиху, раздала все свое имущество бедным. «Блаженны нищие».
— А на самом деле Гнерлих был ее дворецким?
— Действительно. — Профессор ударил себя в грудь. — Единственным их дворецким, насколько я помню. Фон Могмицы очень хорошо относились к службе. Он был почти родственником и, конечно, другом дома. Да, я знаю это точно.
У фон Могмицов я бывал с детства. Знал господина графа старшего. С графом младшим был на «ты». А этот хам прислуживал мне. Отыгрывается теперь.
— Годы унижений? — догадался Мок.
— Нет! — крикнул профессор, все больше пьянея. — Неужели в таком христианском доме кто-то может кого-то унизить? — Он подпер голову кулаком. — Не знаю, что пробудилось в этом звере. Расстался со своими хлебосольниками, вступил в партию. С начала войны служил в караульных отрядах СС в Бухенвальде. Затем он вступил в дивизию СС — Тотенкопф, воевавшую сначала во Франции, а затем на Восточном фронте. Он получал повышение за повышением. Был тяжело ранен и эвакуирован. После выздоровления он стал заместителем коменданта лагеря в Гросс-Розене. И когда вдруг в августе 1944 года ему предложили небывалое повышение в командиры именно этого лагеря, он — представьте себе! — отказался. Попросил полицейскую должность, особенно его интересовала должность коменданта лагеря на Бергштрассе. Как раз тогда, когда туда попала госпожа графиня. Он переехал, чтобы мучить эту святую женщину. Выпьем, господин капитан. — Он поднял стакан. — После нас хоть потоп!
— А-фе, нехорошо, профессор. — Мок улыбнулся насмешливо. — Это призыв, достойный распутников восемнадцатого века, а не христианина, буквально понимающего Библию. Я скажу вам по-другому. Выпьем, за нами точно потоп!
Мок огляделся вокруг. Многие гости с любопытством навострили уши, а Брендел кричал слишком громко. Смена темы ничего не давала. Очевидно, графиня Гертруда фон Могмиц была навязчивой идеей профессора. Мок встал из-за стола и подошел к бару из нестроганных досок. Сидящая рядом с ним одинокая женщина посмотрела на него и отвернулась с отвращением. Капитан не слишком заботился об этом и с наслаждением рассматривал ее выдающиеся груди и полные бедра. Он почувствовал, что и на него действует весна. Весна в крепости Бреслау.
Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, десять вечера
Эберхард Мок доехал на Цвингерплац коляской, которую заказал для него бармен из «Schlesierland», доставляя ему этим невероятную любезность. Еще большую любезность оказал ему кучер коляски, отвозя пьяного профессора Брендла на Борсигштрассе и помогая оттранспортировать его в квартиру на первом этаже.
Кучеру коляски ассистировал при этом сторож дома, который проявлял много сострадания к пьяному профессору, знал его с детства и называл «наш малыш Руди».
— После смерти матери и сестры часто пьет, — буркнул сторож, стирая с бороды «малыша Руди» последствия смешивания ликера с паштетом.
Мок услышал это как сквозь туман и быстро погрузил эту информацию в тумане собственного беспамятства. Не расспрашивал сторожа об обстоятельствах смерти родственников профессора, так как имел довольно слезных и стынущих кровь в жилах историй об убийствах несчастных немцев вшивыми красноармейцами, он не хотел больше слышать об отважных собаках (конечно, немецких овчарках!), которые, отвечая на любовь маленьких девочек, бросались в глотки насильникам с красной звездой на шапке, после чего гибли, прошитые очередью из автомата, раздражали его очередные ужасы войны, так же как раздражали его похожие друг на друга двойные налеты, высокие вой сирен и топот ног на подвальной лестнице.
Все это его сердило, потому что утратило значение сенсации и было столь же банально, как ежедневное опорожнение кишечника, а — кроме того — имело привкус чего-то, что Мок в своей искаженной праведности души чувствовал как справедливую кару, соответствующую компенсацию за закрытие всегда доброжелательных глаз его довоенного дантиста, доктора Цукермана.
Трогательные слова сторожа Мок утопил мгновенно в объятиях беспамятства, потому что не хотел задумываться в очередной раз над смыслом исторической справедливости или несправедливости, жертвой которой пала сегодня Берта Флогнер, не хотел в сотый раз говорить себе, что смерть является прямой противоположностью жизни, а ее отсутствие помешало бы достижению синтеза кристаллической, логической красоты, о котором мечтал в начале XIX века мудрец из Берлина.
Мок стоял полупьяный в дверях квартиры профессора Брендла и — наблюдая пыль, собранную в летящие комки, и скомканное постельное белье — в этом старохолостяцкой духоте быстро забывал о словах сторожа, потому что, если бы их запомнил, должен был бы признать, что страдание рода человеческого вовсе не является необходимым условием существования божественной симфонии мира, то есть нужным ее диссонансом, но какофоничным скрежетом, ошибкой, которую не простить, так как как страшное отрицание человеческой анатомии — это сустав, из которого торчат вены и сухожилия, — как проволока из разорванного кабеля.
Мок не хотел видеть или чувствовать смерти лучшего из возможных миров — влажного и малярийный мира надодранской метрополии. Возбужденный видом полных грудей и пышных бедер, он хотел только совершить вечный ритуал. Хотел его отправить в своем доме с собственной женой. Поднялся тогда на свой третий этаж, открыл дверь и стоял в дверях кухни, окна которой закрыты были черной бумагой. В хрупком блеске свечки Мок видел заплаканные глаза жены и ее вилку, ковыряющуюся в кучках жареной капусты, покрывающей купленный на карточки свиной шницель.
Из-за двери безоконной подсобки доносилось похрапывание служанки Марты. Он подошел к Карен и — тяжело кряхтя — взял ее на руки. Не слушал протестов жены, сначала явных, потом все слабее, и погрузился вместе с ней в темноту спальни. Смеясь, как подросток, положил ее аккуратно на кровать. Он расстегнул мундир и рубашку, она боролась с пояском от халата, он стащил кальсоны, она отбросила далеко халат, он подошел к ней, она легла удобно на спину, он посмотрел вниз, она ждала в напряжении, он тихо проклял алкоголь и своих капризных и непослушных membrum uirile, она с удивлением наблюдала, как подходит к окну.
Застучали кнопки по полу, черная бумага с шуршанием опустилась на подоконник.
Лунный свет, которого так хотел Мок, который, как он думал, добудет из тьмы манящее женское тело и одарит его возвращением мужских сил, скользил по большим, обвислым грудям, сдвигаясь к подмышкам и по складкам жира на животе.
Карен посмотрела с отвращением на мужа — бледное свечение добывало из темноты зарубцевавшиеся кратеры ожогов и волосатые мужские сиськи, свисающие на выступающий живот.
Оба одновременно закрыли глаза.
— Надень маску, дорогой, — Карен сказала это так мягко, как могла. — И закрой окно. Ты знаешь, что открытие его может создать нам большие проблемы. И иди ко мне.
Мок выполнил только две первые просьбы своей жены, после чего вышел из квартиры. Он спустился в подвал, где уже издалека попискивали ему из клеток его настоящие друзья.
Бреслау, пятница 16 марта 1945 года, семь утра
Мок выпил последний глоток кофе и разгрыз последнюю конфетку карамельной продукции Марти Гозолл. Они сидели с женой в гостиной и смотрели друг на друга без слов. Мок держал в двух пальцах фарфоровую чашку, в то время как Карен побитую эмалированную кружку, которая была более подходящей в этих обстоятельствах. Оба уставились в купленную сегодня на черном рынке банку кофе «Machwitz», на которой улыбались трое негров в юбочках.
Сосуды из которой господа Мок пили бурую жидкость, имела символическое значение. Чашка Эберхарда говорила: ничего не меняется, бомбардировка Бреслау имеет эпизодический характер и скоро все вернется в норму, поэтому сохраним преемственность и пьем кофе, как прежде, из чашек; чашка Карен стонала: это война, Бреслау падает и скоро капитулирует, будущее неопределенно, а все вокруг временно, поэтому нельзя пить кофе из чашки, нужно пить из кружек, как во время бивака и похода, где конец неопределен и неизвестен.