— Вот молодчина, — похвалил Леонид, а Аля обняла его и притянула к себе.
— Во… так… эт… сам, — пробормотал Семен. Язык у него уже совсем не двигался.
— Эх, ты!.. — улыбнулась девушка.
— Эт… самое…
— Пусть полежит, — сказал Леонид, — а мы с Яшкой сходим. Ты погляди за ним.
— Уж погляжу.
Когда парни ушли, Алефтина сказала:
— К девчатам поперлись.
— Ты тут? — спросил Семен, глядя осоловелыми глазами на девушку.
— Тут, — усмехнулась она. — До чего же ты слабый.
— Я сла… слабый? Как… как ты сказала? Я слабый? А я вот могу еще все делать, даж тебя обнимать.
Семен обнял ее и поцеловал в волосы, так по-дружески.
Алефтина прижалась своей жаркой щекой к щеке Семена и не то бормотнула что-то, не то простонала и стала целовать его грубо и жадно.
5
Первое, что ощутил он, проснувшись в воскресенье, это страшную стыдобу. Слабость будто при тяжелой болезни, разбитость и какая-то странная режущая боль в голове, заставляющая его вздрагивать и кривиться, — все было ничто в сравнении с этой страшной неотвязной стыдобой.
Мать куда-то ушла, и Семену пришлось встать, когда в окно постучали. Он распахнул створки и увидел Алефтину, она улыбалась ему нахально и многозначительно.
— Гостей не ждешь?
— Заходи, — уныло пригласил он и подумал: «Боже ж ты мой!»
Она вошла легко, пританцовывая.
— Приветик!
— Здравствуйте!
— Ой, какой ты сегодня ста-рый.
— Что ж делать…
— Не брит. Фи! Не интересный.
Она ждала, когда он обнимет ее.
— И глядит как медведь, вылезший из берлоги. Разве так встречают?
— Аля, я хотел, знаете ли, сказать… Я вчера, знаете ли…
Он конфузился чуть не до слез.
— Что? — она помрачнела.
— Мм…
— Ну, говори.
— Я виноват, — бормотал он, понимая, что виноват ни чуть не больше ее.
— Получилось как-то не ладно.
— Так. Наконец, кое-что прояснилось. Вы со мной не поедете?
— Нет. Не по мне это дело.
— Это окончательно? Или после первой рюмки передумаешь?
— Окончательно, Аля.
— Ну что ж… — она прошлась по избе и остановилась у комода, на котором лежали дамские золотые часы, купленные Семеном в комиссионном по сходной цене.
— У такого жадины, как ты, и такие симпатичные часики.
— Нравятся?
— Говорю — симпатичные. — Она стала примеривать часы.
— Возьмите, если нравятся.
— А что? И возьму.
— Возьмите.
— А я и в самом деле возьму.
— Берите, берите.
«Будто плата за вчерашнюю любовь». Он поморщился, она заметила это и спросила:
— Жалко?
— Вовсе нет.
— Нет, так нет. А, знаешь, ты глуп как сто баранов.
Вечером пришел Яшка. Собака была отвязана и бросилась на него. Семен не успел крикнуть, собака не успела укусить — полетела, отброшенная Яшкиным сапогом, и забилась в конуру, повизгивая.
Яшка подошел к окну, поманил Семена пальцем, как манят маленьких.
— Выдь на минутку.
Семен вышел.
— Как делишки?
— Ничего.
— Слыхал я, что отшвартовываешься от нас.
— Не пойму, о чем речь.
— Память тебе отбило, видно. Забыл, о чем договаривались.
— А это о фруктах. Пустой разговор, слушай. И напрасно ты пришел меня уговаривать.
— Хм!
— А чужих собак, между прочим, бить запрещается по закону.
— Так! Вот что, много с тобой, с сукой, говорить не буду. Попомни: если будешь трепаться насчет меня… — Он погрозил кулаком.
Больше Семен ни к кому не ходил и все копошился по хозяйству. Еще много чего надо было сделать в доме на Пристанской, но Семена тянуло как магнитом к дому на Луговой. Он начал там строить веранду, большую — на пятнадцать квадратных метров, всю в стекле. Она была как раз напротив окна комнаты, где проживала Елена: не то, чтобы так требовалось в интересах дела, а просто ему хотелось этого. Елена частенько открывала окно и смотрела, как ловко Семен орудует топором и рубанком; Семену в такие минуты очень хотелось показать свое умение и силу.
Она спросила однажды, почему он избрал профессию столяра. Он ответил, что уж как-то так получилось.
А в действительности получилось не «как-то так». Еще будучи пятнадцатилетним мокрогубым школьником, влюбился он в кудрявую девчонку-одноклассницу, у которой отец был превосходным столяром. Девочка то и дело заговаривала о столярах, о мебели. И Семен стал уверять ее, будто любит столярничать и жить не может без таких вещей, как рубанок, фуганок. Позднее он поступил на работу в райпромкомбинат учеником столяра и полюбил эту профессию, по-настоящему.
— Учиться бы вам надо, — сказала Елена в другой раз.
— На кого?
— Ну, если вам очень нравится столярное дело, на инженера-строителя, на инженера по деревообработке или как они там у вас называются. А сперва, конечно, надо среднюю школу окончить. Ведь вы трудолюбивы, учиться будете хорошо.
— А к чему мне это? — усмехнулся Семен. — Вон у нас на комбинате молодые инженера по восемьдесят рублей получают. Даже у самого директора оклад сто восемьдесят. А я загоняю вдвое больше директора, — похвастал он, — если все перевести на деньги.
— Можно ли все переводить на деньги. Не так как-то у вас… — вздыхала она.
К Семену подскакивал, всегда внезапно, по-мальчишечьи Ефим Константинович Щука и, приподняв правую бровь, говорил:
— Что-то никак не уразумею, на кой лешак вам самому тюкать топором. Куда выгоднее и приятнее быть работодателем.
— Мы никогда не нанимаем, а всегда своими руками, — с некоторым намеком отвечал Семен. Ему казалось, что старик всю жизнь прожил трепачом и бездельником и сейчас тоже с утра до ночи баклуши бьет и треплется.
— Чудной ты, купец, — похохатывал Щука, — с великими странностями. Всех понимаю, а тебя не пойму.
«Пустомеля, окаянная, — про себя ругал старика Семен. — Всю жизнь прожил, а ни кола, ни двора».
Перед осенью старику, к удивлению Семена, дали квартиру в Большом поселке. И тут Семен узнал от Лены, что Щука вовсе не таков, каким казался ему. Ефим Константинович с четырнадцати и до шестидесяти лет проработал на обувной фабрике, поначалу простым работягой, а потом на разных начальствующих должностях. Когда было ему под сорок, он заочно окончил техникум. Жена его, фельдшерица, погибла на фронте. Была у старика однокомнатная квартирка, да отдал он ее брату, который заболел на Ямале чахоткой и приехал сюда с женой и четырьмя ребятишками. Говорят, старик читал запоем, любил рыбалку, шахматные турниры и лекции о международном положении, руководил где-то детским техническим кружком, его избрали депутатом горсовета и вообще он был в городе, что называется, на виду.
Семен помог Щуке перевезти вещи, врезал в дверь его новой квартиры замок. Ефим Константинович начал шарить в кошельке, но Семен отказался от денег. Щука хотел всучить ему плату за месяц, хотя прожил полмесяца, но это рассердило Семена.
— Странен ты, купец, — проговорил Щука. — Ей-богу, странен. Что-то в тебе есть настоящее, человеческое. Но какая-то дьявольская сила все же владеет-тобой и заставляет тебя весь этот огород городить.
— Какой огород?
— Да, не буквально… Два домища, два огородища, квартиранты и всякие другие живые и неживые источники доходов. Не чистое это дело, мил-человек. Ты, наверное, уж две грыжи нажил. Да было бы во имя чего. Куда тебе, в двадцать ртов, что ли?
Когда перед заморозками Семен насыпа́л завалинку, Елена сообщила, что ей выписали ордер на квартиру в новом доме. Семен побледнел. Чувствуя это и стараясь, чтобы женщина не заметила, он резко повернулся, отошел — будто лопату понес — и, возвратившись, спросил:
— Вы, видать, радехоньки?
— Разумеется. А как же? — удивилась она. — Чудной вы какой!
Она переехала, и Семен перестал ходить на Луговую, хотя веранда еще не была достроена. Новых квартирантов вселяла мать. Сразу в две комнаты — Семен не хотел, чтобы новые люди путались возле Елены, и держал комнату Щуки свободной, выдумывая всякие отговорки для матери.
Совсем недавно он утеплил дверь врачихиной комнаты, почистил трубу. Странное, непонятное желание покровительствовать Елене он ощутил еще в тот день, когда впервые увидел ее и когда она показалась — сейчас он понимал, что то впечатление было обманчиво — человеком испуганным и слабым, и это желание росло в нем.
Теперь, просыпаясь, он не сразу вскакивал, а, закрыв глаза, лежал и думал о ней. И чем больше думал, тем красивее, добрее, желаннее казалась она ему. И будто знал он ее с далекого детства, всегда знал.
6
На комбинате проводили вечер передовиков. Семен тоже числился передовиком, получил пригласительный билет и надумал сходить в клуб. Пораньше поужинав в одиночку — мать куда-то ушла, — он стал одеваться в праздничное. Костюмчик у него шик — сто семьдесят рубликов отдавал, кремовая рубашка тоже, куда с добром; к ней, к этой рубашке, прелесть как подойдет галстук в крапинку.
Семен глянул на часы — до открытия вечера оставалось всего ничего, можно опоздать, а он никуда никогда не опаздывал — и начал нервно перебирать все в шкафу, комоде, выискивая проклятый галстук, который потому и затерялся, что его надевал Семен только по великим праздникам. Отбросил крышку сундука, где валялись пропахшее нафталином материно рваное белье и всякая чепуховина — старые открытки, пуговицы, брошки, сломанные ручные часы и лоскутья, — одним движением перевернул все сразу снизу вверх и увидел письмо в масляных пятнах. Необыкновенными казались не пятна, а почерк — торопливый, с резкими, злыми нажимами. Он поднял письмо…
«Привет, Полечка! Моя золотая, моя брильянтовая! Ты и в самделе для меня почти золотая, почти брильянтовая. Уж сколько я ухлопал на тебя деньжищ. И ишо клянчишь. Жена уж справлялась в бухгалтерии насчет моей зарплаты. Слава богу, что подкалымил на стороне. Да это дело скользкое. Все ж высылаю тебе сотнягу. Покудов хватит, а то растолстеешь. А мне толстые не нравятся. Я человек со вкусом, мне подавай тонких. На той неделе в среду приеду в ваш грешный поселок. Опять командировку выклянчил. Приходи вечером в заезжую. Привезу меду, к тебе ведь без сладкого не подъедешь…»