всех до единого. Гон этот длится всю ночь, лишь храп и редкое ржание, задушенное, короткое, подстегивающее выбившихся из сил, мешается с завываниями ветра. Сладкий запах пены и душный запах конского пота разливаются по степи, забивая резкий аромат чабреца и полыни и пьянящий холодок животворного воздуха, прочищенного раскаленными молниями…
Мамай послал Туган-Шону в самую гущу битвы. Приданный отряд из сорока всадников быстро отстал и затерялся в людском месиве, лишь два верных кията, солхатские вассалы – Кешиг и Очирбат – неотступно следовали за ним, берегли его спину. Русские полки изменили привычной тактике обороны. Неожиданно они бросились к Непрядве и, переправившись стремительно и сплоченно, грозным строем навалились на ряды наемников, которых Мамай успел-таки невероятным напряжением сил и воли сплотить в не меньшее, если и не большее, чем у московского князя, войско. Основное войско было на подходе – не хватило-то недели, пяти дней, чтобы собрать всех под бунчук хана Мухаммада.
Прозорливость Дмитрия Ивановича Московского заключалась в том, что его лазутчики умело справились с задачей, просчитали и доложили: сейчас или никогда. Ягайло Литовский занял выжидательную позицию, его полки так и не пришли, нарушив докончание с монголами. Москвичи рассудили: ломить – и ударили клином, врезались в сборное монгольское войско, как окованный таран в ворота осажденного города. Татарские луки быстро стали непригодными, в дело пошли тяжелые старинные мечи армян, топоры кавказских горцев, кривые сабли мелких степных орд, что, алкая наживы, примкнули к Мамаю. Поначалу ордынцы продавили русских. Потом ряды сбились, так что с холма ставки невозможно было понять, кто побеждает.
Тут-то и был послан Туган-Шона донести волю ставки: бить и наступать! Он скакал сначала полем, потом, истошно крича «Алю-алю!» – «Давай-давай!», разгоняя разбегающихся из-под копыт пеших, вклинился в задние ряды – и вот уже увяз в самом теле битвы. Два верных кията держались чуть позади, а Туган-Шона рвал удилами в кровь рот своего коня и кричал, разыскивая темника, но всё тут смешалось, бунчук его, похоже, затоптали, а жив ли был сам темник, не было возможности и понять. Верный конь вынес на передний край, и в этой мешанине тел, рассеченной плоти, железа, крови, воплей и стонов они втроем пробивались, топча и сбивая всё, что вставало на пути. «Бить и наступать!» – кричал он, пока не сорвал голос. Рука рубила машинально, он почти не чувствовал ее, выручал уйгурский клинок синей стали, что проходил сквозь тела как сквозь масло.
Кругом люди и кони устилали землю, от истошных воплей ломило в ушах. Он понял, что надо скорей выбираться отсюда, приказ бекляри-бека тут никому был не нужен, разобраться же в том, кто кого пересиливает, можно было только с холма, из шатра ставки. Он поворотил коня, и тот споткнулся, осел на передние ноги. Туган-Шона упал на гриву, ожег лошадиный круп плашмя своим Уйгурцем. Конь скосил на хозяина безумный глаз, рванул что было силы, высвободил запутавшиеся в чем-то живом ноги, поднялся с колен и отпрянул в сторону, готовый снова повиноваться хозяину. Туган-Шона натянул поводья, поднял коня на дыбы и развернул, но вскачь не пустил. Споткнувшись, конь спас его: русская сулица, предназначавшаяся господину, пролетела над головой и достала Очирбата. Тонкое метательное копье въелось прямо в левый глаз, и темный наконечник, напитавшись кровью, выскочил чуть пониже шлема, раздробив последний позвонок. Верный кият еще сидел в седле, руки намертво вцепились в гриву лошади, а сулица моталась, как страшный рог, выросший вдруг откуда-то из-под брови. Он умер сразу, запекшиеся губы не дрогнули, не прошептали даже начальное слово молитвы. Конь под Туган-Шоной вдруг захрапел, из ноздрей рванула алая пена: какой-то безумец москвич пробил ему легкое тяжелым копьем с листовидным наконечником. Выпученные глаза и клокастая рыжая борода возникли на миг совсем близко от его колена. Туган-Шона успел сверху вниз заглянуть в эти мутные глаза и лишь затем снес рыжую голову одним ударом. Голова с вылезшими из орбит глазами откатилась в сторону. Из обрубка шеи вырвались на волю четыре струи – две темные и две алые; шипя, как разъяренные змеи, они спешили покинуть бездыханное тело. Кто-то заполошно завопил рядом, и трое пеших отважно ринулись к Туган-Шоне с широкими обоюдоострыми мечами. Двоих, опережавших на два шага третьего, он зарубил, пустив коня промеж нападавших, мгновенно перекинув меч из правой руки в левую. Последнего, бросившегося было бежать, но поскользнувшегося на разлитой всюду крови, догнал и раскроил от лопатки до пояса. Сизые кишки посыпались из распахнувшегося живота, русский пал на колени и, причитая что-то срывающимся голосом, возя дрожащими пальцами по грязной земле, старательно пытался запихнуть уже не нужную ему требуху назад.
Кешиг следовал за своим эмиром, тоже рубя сплеча направо и налево. Они начали пробиваться сквозь свалку, перед ними расступались, давая дорогу. Несколько волосатых горцев, с их гортанным говором, с тяжелыми топорами, в кожаных доспехах и круглых войлочных шапках с нашитыми стальными пластинами, все залитые красным, словно искупались в красильном чане, обступили посланника ставки, и так, маленьким отрядом, проломились и ушли. Долго еще стоял в ушах вопль верного кията: «Дорогу эмиру, дорогу посланнику ставки!» И вот уже скакали вверх, к холму с шатрами, потеряв где-то спасших их горцев.
Туган-Шона оглянулся назад, и вдруг понял: хлынувшее с фланга войско – не долгожданная подмога, а засадный полк москвичей: над островерхими шишаками в двух местах он приметил шесты с трехъязыкими хоругвями. Туган-Шона всадил пятки под брюхо коню, тот понес, и скоро они влетели на холм к белым шатрам. Но и здесь всё уже смешалось – бились истово, поколенные кольчуги и вытянутые, длинные московские щиты мелькали повсюду. Он наконец увидал бекляри-бека, окруженного личной гвардией верных солхатцев, бунчук смотрел в синее небо, три белых лошадиных хвоста развевались по ветру. Мамай сам рубил саблей, расчищая дорогу к бегству.
«Гай дайрах! Гай дайрах!»[3] – вопил нукер в кожаном панцире, бежавший от ражего детины в кольчуге. Москвич догонял монгола с топором, высоко занеся его для последнего удара. Он был уже в двух саженях от жертвы, но Кешиг вынырнул ниоткуда и спас нукера: стрела ударила русского прямо в глаз, и он ткнулся в землю лицом, не выпустив из рук тяжелый топор, и всё перебирал ногами, словно продолжал преследование.
Нукер подскочил к стремени с правой стороны. Туган-Шона заметил: на левой руке воина не хватает четырех пальцев. Кровь стекала на землю из обрубленной ладони, но тот, кажется, не чувствовал боли. «Зарезали Мухаммад-хана, наши все полегли!» По лицу беспалого, совсем еще детскому, безусому, текли крупные слезы.
Кешиг был уже тут как тут, бросил нукеру уздечку, где-то ухитрился поймать крупного русского коня странной мышастой масти. Нукер вскочил в седло, занял место за спиной нового покровителя. Туган-Шона сразу понял, что означает смерть хана. Без истинного чингизида Мамай терял право на власть.
Но сейчас надо было спасать жизнь, бежать. Конница бекляри-бека поворотила строй, слаженно рванула вниз с холма, прочь от сражения, Туган-Шона с трудом успел догнать их. На ходу перескочил на прибившуюся порожнюю лошадь, обернувшись, увидал, что верный кият тоже сумел сменить скакуна, причем тянул на аркане за собой еще трех лошадей. И его коня заарканил-таки, не оставил врагу! Беспалый скоро где-то затерялся, отстал. Сменные лошади им очень пригодились.
Мчались без остановки, покрывая за сутки стоверстовые перегоны, – Мамай спешил к месту встречи с основным войском. Отряд, насчитывавший сначала несколько сотен воинов, таял на глазах. Не сбавляя темпа, прямо с коня Мамай отдавал приказания, и двадцать – тридцать солхатцев откалывались от общей лавы и растворялись в степи. Они разносили приказы, Малыш – Кичиг, как ласково прозвали Мамая нукеры-солхатцы за его малый рост, – и не думал сдаваться. Всю жизнь он отступал и возвращался в большей славе и силе, чем прежде, но никогда еще не терял хана, на котором висела, как на тонкой нити судьбы, его удача.
На редких привалах первым делом осматривали лошадей, отпускали на волю утомленных, пересаживались на запасных и продолжали стремительный бег. Костров не разжигали, ели прямо в седле.
Туган-Шона давно заметил: чем хуже складывались обстоятельства, тем веселей становился Мамай, он никогда не падал духом, шутил, смеялся, подбадривал людей, вселяя в их сердца уверенность в скором возмездии. Никто уже и не сомневался: кара настигнет предателей-москвичей, и голова их князя Дмитрия будет красоваться на колу, как и подобает голове непокорного вассала и клятвопреступника, восставшего против мощи Орды.
Главное войско нашли в степи на шестые сутки. Вдвое, втрое многолюднее и сильнее того, что потеряли на берегах Непрядвы. Шатры невозможно было охватить глазом. Здесь собрались большей частью ордынцы – закаленные в боях ветераны и примкнувшая к ним безусая молодежь, жаждавшая ратной славы. Мамая и его бунчука приветствовали стройными голосами. Сразу же последовало распоряжение устроить пир. Дымы от походных костров немедленно закоптили небо, закрыли его, как беспощадная саранча, что закрывает своими крыльями огонь солнца. Баранов и лошадей резали сотнями, рабы полдня носили в кожаных мешках воду, наполняя котлы.
Туган-Шона подошел к шатру предводителя, и тот нашел теплые слова для своего друга, как он прилюдно назвал его, возвысив и поблагодарив за бесстрашие в битве. Бек дал своему эмиру десять лошадей и двадцать новых золотых монет. Еще самолично поднес ему хадаг – желтый шелковый платок, что было великой честью. Мамай спросил, нужно ли оружие, но Туган-Шона и его кият сохранили всё, не потеряв в битве даже короткие поясные ножи, чем заслужили улыбки и восхищение темников и начальников канцелярии, восседавших за дастарханом правителя.
– Что еще пожелаешь, мой друг? – спросил его невысокий и крепкий человек, посмотрев ему прямо в глаза.