Все закружилось перед глазами Курбана. На лбу у него выступили капли пота. Ему в тысячу раз было бы легче, если бы позорили его самого.
— А что Каркара сделала такого, почему ты говоришь про жребий?
— Потому что аллах не написал ей на роду, а она сама хотела написать имя своего суженого. Вот бог и наказал ее.
— Кого же она хотела написать?
— Ладно притворяться, как будто не знаешь!
Курбан лежал, боясь перевести дыхание. Но тут Кейик прервала разговор. Она тихонько запела ляле, и подружки подхватили песню:
Когда весною семя дыни падает,
Оно недолго на земле лежит.
О, юноша прекрасный моего аула,
Остановись, дай поглядеть мне на тебя!..
Мальчишки, когда началось пение, потихоньку поднялись и побежали в свою сторону. Курбану было теперь не до игр. Не говоря никому ни слова, он отделился от остальных и пошел в аул. Всю дорогу его мучило сказанное о Каркаре. Он готов был сделать что угодно, чтобы защитить девушку от грязных сплетен. Но только долгое время могло стереть пятно, легшее на ее доброе имя.
В пятницу вечером Ширинджемал-эдже устраивала сороковины по покойному мужу. Когда солнце опустилось к горизонту и уже перестало так палить, как днем, Келхан Кепеле, Ходжакули и Каушут отправились к кибитке старой женщины.
Они шли мимо речки. Теджен за лето заметно обмелела, густо заросла камышом, который издавал тихий, удивительный шелест, словно тростинки переговаривались между собой. Лягушки вылезали на листья кувшинок и бросались снова в воду. Прямо от берега начинались заросли колючки, холмики, редкие саксаулы… На том берегу, вытягивая шеи, медленно прохаживались сытые верблюдицы с верблюжатами.
— Бедняга Ораз, так и умер без детей, — вспомнил отчего-то Келхан Кепеле.
Каушут с Ходжакули промолчали. У Келхана тоже никого не было, и они понимали, что, жалея Ораза, он жалеет и себя.
Когда трое пришли, на ковре, расстеленном у кибитки Ширинджемал-эдже, уже сидели несколько стариков и разговаривали между собой, делились последними сплетнями и слухами. Один из них говорил с таким жаром, точно видел все собственными глазами, рассказывал о нападении аймаков на сарыков, как троих убили и угнали целую отару овец. Ширинджемал-эдже стояла рядом, слушала и вздыхала. Завидев за изгородью новых гостей, она торопливо засеменила им навстречу.
— Алейкум салам! — она поздоровалась с Келханом Кепеле, как с самым старшим, а потом уже с Каушу-том и Ходжакули. — Проходите, молодые люди! Проходите.
"Молодые люди" сели на те места, которые указала им старуха. Сперва был прочитан аят, потом товир[46]. И только после этого общий разговор возобновился.
— Каушут-бек, — начал один из аксакалов, — я слышал, из вашего аула украли какую-то девушку, а потом привезли назад. Это правда?
Каушуту не хотелось, чтобы история с Каркарой расходилась по чужим аулам, потому что после, при сватанье, могло бы сильно повредить ей, и он на всякий случай соврал:
— Да сплетни! Знаешь, люди иногда в капле лужу хотят видеть. Никто ее не крал. Напали двое, наши вовремя подскочили и отняли.
— Ну конечно, — ответил старик, — я и сам так думал. Не могли они испортить девушку, а потом вернуть назад!
На этом разговор о Каркаре и кончился. Из кибитки принесли миски с едой и поставили перед новыми гостями.
Один старик спросил другого:
— Чарыяр-ага, а сколько же лет прожил Ораз?
— Вообще-то говорили, что ему было восемьдесят семь, но мне кажется, на самом деле он был гораздо старше.
— А какой у него был год?
— Год обезьяны. Ну-ка, кто у нас грамотный, сосчитайте.
— Обезьяны? Какой, старшей, младшей?
— Старшей, снежной обезьяны.
Один из стариков, смысливший в счете, принялся считать по пальцам.
— Значит, так, — сказал он после долгой паузы, — с года обезьяны прошло без одного девяносто лет…
— Ну теперь, Чарыяр-ага, пора прочесть тебе аят.
Чарыяр-ага сосредоточился и принялся вполголоса нашептывать молитву. Когда он закончил, остальные воздали почести умершему.
— Светлый путь!
— Да попадет он в рай!
— Да принят будет Ораз-ага аллахом!
В это время к кибитке Ширинджемал-эдже подошел высокий старик со светлым лицом и белой бородой. В одной руке у него был тростниковый посох, а другой он держался за мальчика лет семи в оборванных штанишках и ситцевой рубахе, едва доходившей до пупка. На голове у мальчика была мохнатая шыпырма, мех которой падал ему на лоб и почти закрывал черные юркие глазки. Мальчик не отнимал свою руку от руки старика, словно боялся чего-то. Завидев сидящих, мальчик подергал старика за рукав и, когда тот нагнулся, зашептал ему что-то на ухо. Старик сам сделал несколько шагов вперед, засунул посох под мышку, сцепил пальцы обеих рук и стал читать стихи:
Саламалейкум, стар и млад!
Сердце кровью, братья, облилось.
Да будут дни ваши счастливы до конца!
Сердце кровью, братья, облилось.
Враг напал на нас, кто воевал, кто убежал…
А моя судьба несчастней всех других.
Двух сынов моих война взяла.
Сердце кровью, братья, облилось.
И глаза мои от слез ослепли.
Тело пополам мое согнулось.
И пошел я прочь с моей земли несчастной.
Сердце кровью, братья, облилось.
Руки женщин шерсть уже не режут.
Нету отдыха в земле моей народу.
Я не нищий, я слуга аллаха.
Сердце кровью, братья, облилось.
Сто лет жизни, кто врага накажет!
Пусть туркмены все сойдутся вместе.
Заколите псов поодиночке.
Сердце кровью, братья, облилось.
Был бы Хызром [47] я, то дал бы воду ждущим.
За туркмен отважных жизнь бы я отдал.
Но несчастный я Атаназар всего лишь…
Сердце кровью, братья, облилось.
Старик закончил чтение и, словно опасаясь, чтобы спутник его не пропал, нащупал дрожащей рукой сначала шыпырму мальчика, а потом ухватился за его плечо.
Старики похвалили слепого за его стихи.
— Ровесники, мы не нищие, мы рабы аллаха, никому зла не делаем.
Чарыяр-ага поднялся и подошел к поэту:
— Рабы аллаха, отведайте нашего хлеба-соли! Эта подстилка расстелена здесь, потому что справляют сороковины умершего. Садитесь, справьте с нами тризну.
— Вот как!
Старик погладил плечо мальчика, а тот посмотрел сквозь нависший мех сначала на Чарыяра, потом на своего хозяина и повел слепого к месту, которое освободили ему. Слепой сел, и мальчик, поджав ноги, устроился рядом. Перед ними поставили миску. Мальчик, видно, сильно проголодался, он глотал куски не разжевывая и, когда в миске уже ничего не осталось, с сожалением посмотрел на нее. По обычаю поминок, миску сразу же унесли.
Старик поблагодарил за угощение и принялся читать аят. Закончил он словами:
— Да попадет он в рай, раб божий!
Потом нащупал плечо мальчика:
— Ну, вставай, внучек, пошли.
На прощанье слепого уговорили прочитать еще стихотворение. Мальчик, которому, видно, уже надоело слушать одни и те же стихи, повторявшиеся в каждом ауле, отвернулся от старика и стал рассматривать Ширинджемал-эдже, как она возится возле очага.
Когда стихи кончились и путники уже собрались уходить, старая женщина подошла к мальчику и протянула ему миску с дограмой:
— Возьми, внучек, помянешь дедушку Ораза!
Мальчик робко опустил голову. Старуха предложила ему еще раз. Но он, хоть и поблескивал жадными глазами, побоялся отчего-то протянуть руку за угощением. Тогда старик сказал:
— Возьми, не бойся, Молладурды, это хорошие люди.
Молладурды сразу схватился за миску, но растерялся, не зная, куда высыпать дограму. Вдруг его осенило, он снял свою шыпырму, и старуха опрокинула в нее мяску. При виде наполненной доверху шыпырмы глаза мальчика радостно заблестели.
Мальчик и слепой пошли, на ходу засовывая себе в рот куски лепешки с мясом. Люди, сидевшие на ковре, печально смотрели им вслед.
Язсолтан под навесом сучила полосатую нитку, когда увидела Курбана, прибежавшего с поля за обедом для мужчин.
— Эй, Курбан, заходи, у нас горячий хлеб, только испекли.
Курбан подошел к женщине.
— Каркара дома, иди, она даст хлеба.
Курбан, волнуясь, приподнял штору и заглянул в кибитку. Каркара сидела в углу и ткала что-то. Он решил про себя, что не стоит напоминать девушке про ее несчастье, а, наоборот, лучше разговаривать с ней, как будто ничего и не случилось.
— Слушай, Каркара, ты когда-нибудь закончишь этот чувал или так и будешь его ткать всю жизнь?
Каркара вздрогнула и опустила ниже голову. Она стыдилась теперь всех и с одной только Язсолтан могла разговаривать спокойно. Из дома она старалась не выходить, чтобы не встречаться со взглядами односельчан, сидела все время в кибитке, занималась какой-нибудь работой, а перед глазами так и стояли нукеры Мядемина и ханский двор в Хиве, даже в стуке своего дарака[48]ей мерещился стук лошадиных копыт. О Курбане она боялась даже подумать, ей казалось, что она опозорена перед ним навек. Поэтому Каркара ничего не ответила ему.
Курбан снова повторил свой вопрос.
Каркара подняла клубок, выпавший из ее рук, и, не поднимая головы, ответила:
— До мизана[49], наверное, кончу. Только это не чувал будет, а большой ковер.
— Ну, если до мизана, это хорошо, — сказал Курбан и прислонился к тяриму[50].
— Подай-ка мне лепешку, Язсолтан велела взять.
Каркара встала, вынула из сачака лепешку, сунула ее в руки Курбана и сразу же вернулась на свое место. Курбан пошел было к двери, но потом вернулся. Он хотел сказать что-то еще Каркаре, но тут снаружи раздался крик Язсолтан: