Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина, в 1612 году собравших ополчение для изгнания поляков из Москвы. Автор письма заявил, что хорошо бы перестать восхвалять героев царского времени, расчистить улицы и обеспечить топливом бани, трамваи и хлебозаводы[1235].
Письмо корреспондента «Правды» мало чем отличалось от тысяч подобных писем, отправляемых рядовыми гражданами в местные партийные организации и газеты. Ивановский обком партии и местная газета получили с января по октябрь 1942 года более 8700 писем. В обращениях, написанных от лица коллективов (рабочих, эвакуированных, учителей и т. д.), семей и конкретных людей, речь шла о нехватке продовольствия, топлива или жилплощади[1236]. Ростовский обком партии в 1944 году получил почти 8000 писем с просьбами обеспечить питание и жилье. Вот одно из типичных писем от майора Красной армии: «Я с начала войны нахожусь на фронте и не могу уделить внимания семье, которая на протяжении войны пережила очень много неприятностей, 2 раза эвакуировалась из Ростова на несколько тысяч километров. Семья в дороге потеряла мать, которая умерла в вагоне; подходит зима, квартира, в которой они живут, течет и требует ремонта»[1237]. После проверки обком сделал в квартире ремонт и предоставил семье майора помощь. Проверяющие потребовали от обкома в короткий срок исправить все упущения, и как минимум одного местного чиновника сняли с должность за пренебрежение своими обязанностями[1238].
Некоторых партийных руководителей особенно тревожило негативное отношение многих к «бюрократам», «равнодушным» к потребностям людей[1239]. Один из ключевых тезисов пропаганды заключался в том, что война требует жертв от каждого. Акцент на всеми разделяемых лишениях помогал людям верить, что они приносят жертвы ради «правого дела». Тех, кто стремился к личной выгоде за чужой счет, презирали, а если речь шла о человеке, облеченном властью, он вызывал еще большее возмущение. Чтобы отвести обвинения от себя, руководство страны поощряло рядовых граждан предъявлять претензии местным чиновникам и директорам предприятий, а инспекторы и журналисты ругали бюрократов за то, что они не в состоянии улучшить условия жизни[1240]. Обычные люди, со своей стороны, зорко подмечали все, что им казалось несправедливостью и неравенством. Если у человека родные погибли на фронте, на оккупированных территориях или в эвакуации и от голода, горе только усиливало его гнев. Когда инженер Жалкова, живущая в Иванове, узнала, что ее муж погиб на фронте, она написала длинное, эмоциональное письмо Пальцеву, первому секретарю местного обкома партии, выплеснув в нем все свое негодование на своекорыстных чиновников:
Т. Пальцев, я не могу писать вам, потому, что те противоречия, которые я сейчас переживаю в своем горе, мне просто непосильны. Я никогда не думала, что способна на такое глубокое чувство злобы и ненависти равное, если не сильнее, ненависти к фашизму – к нашим руководителям с партбилетом в кармане, с бронью, дающей им право сидеть как мышь в щели, загребать жар чужими руками, а когда победим фашизм, они первые будут кричать о заслугах своих, о том, что они победили и снова использовать преимущества своего положения.
Жалкова без колебаний назвала имена тех, кого обвиняла: «К таким руководителям относятся и Огорелышев, управляющий маслопрома, именующий себя коммунистом. Советую проверить его коммунистические идеи на деле, предложите ему разбронироваться и поехать на фронт добровольно. Уверена, что откажется и примет все меры, забомбит Наркомат о высылке ему „бронированной брони“». Суть жалобы состояла в том, что Огорелышев снабжал семьи красноармейцев, работавших на маслопроме, дровами, но ее семью в список не внесли. «Мне было очень обидно за Жалкова, за это игнорирование, но я промолчала, – заметила она. – Мой муж в то время был ранен, но жив, и я стойко переживала все трудности в надежде на свою счастливую судьбу, зная, что с возвратом мужа и отца в семью мне будет значительно легче». Затем Жалкова получила похоронку. Она осталась единственной кормилицей двух маленьких детей и пожилой свекрови: «Горе мое понять может только тот, кто сам его испытал. Слез нет, а слова бледны». Директор маслопрома Огорелышев оставил ее положение без внимания. По словам Жалковой, за нее попросила другая женщина: «Зная, что я без дров, [товарищ] поставила перед Огорелышевым вопрос, что он думает об обеспечении семьи Жалкова „топливом“? Так этот шкурник с партбилетом ответил, что „ничего не думал и не думаю, его жена работает на молококомбинате и пусть ее Серебряков [директор комбината] обеспечит“». Ответ Огорелышева типичен для местных чиновников, старавшихся переложить ответственность за подопечных на других. Жалкова, упирая на его нежелание помочь ей, умоляла Пальцева разобраться. Письмо заканчивалось криком отчаяния: «Из-за такого более чем бездушного отношения мое горе удесятеряется, мне хочется кричать на весь Советский Союз, чтобы все знали и клеймили таких Огорелышевых»[1241]. В конце концов Жалкова получила помощь, а Огорелышев – выговор от партийного начальства.
Чувства, о которых писала Жалкова, разделяли многие. Жертвы, приносимые людьми, будь то каждодневные лишения или невосполнимые утраты, заставляли их особенно остро реагировать на безразличие или злоупотребление властью. Своими письмами они не хотели сказать, что не стоит вести войну или что они выступают за частную собственность и свободный рынок. Претензии рядовых граждан были просты: они ожидали, что руководители на деле будут следовать публично провозглашаемым ими принципам и ориентироваться на те высокие ценности, которые преподносились как основа советской идеологии.
Немецкая вина: мщение vs классовый подход
В 1944 году, по мере того как Красная армия освобождала одну область за другой, газеты были переполнены рассказами о братских могилах, убитых мирных жителях, разоренных городах и сожженных деревнях. В июне Красная армия перешла в наступление, чтобы отбить Белоруссию – средоточие партизанского движения. Летом советские войска освободили Минск, Ковно, Вильну – города, где их глазам открылись ужасающие картины нацистских зверств. Солдатам на фронте советовали вести «счета мести», а перед боем они собирались для обсуждения простого вопроса: за что именно я мщу немецким оккупантам? Каждое подразделение вело собственную тетрадь, куда солдаты заносили все виденные ими примеры жестокости. Один из них с мрачной злобой написал, что, дойдя до Германии, они не забудут ничего. «Счета мести» вели и рабочие – пример подала работница одного завода в Свердловске. Как справедливо отмечает историк, агитаторам не приходилось особенно ничего придумывать, чтобы разжечь ненависть: «Достаточно было опросить людей и вкратце изложить их свидетельства»[1242].
Яков Волошин, командовавший взводом связистов, вспоминал:
Какие чувства [мы] испытывали к немцам? Как злой враг, мы же знали, мы же видели… Это кто не был, тот не видел, а мы же видели, что была деревня – и нет ее, нету. Только торчат дымоходы, которые не горели, а все деревянное горело.
И мы видели, как из погребов выходили семьи с домашним скарбом, подушки, там, дети, грязные, оборванные. Мы же это все видели. И слышали, и ходили «За Родину, за Сталина!». Это никто у меня не отнимет! За Родину, за Сталина ходили в бой, это точно. Мы другого не знали, понимаете? Верили[1243].
Обнаружение лагерей смерти подогрело разгорающийся гнев. В июле 1944 года Красная армия вошла в Майданек и Тростенец, в апреле – в Равенсбрюк, 8 мая, незадолго до капитуляции Германии, – в Терезиенштадт. Большинство еще остававшихся в живых узников успели отправить в марши смерти, но бараки и территория лагерей были завалены разлагающимися трупами. В Аушвице оставалось 7000 узников, включая детей, над которыми нацисты ставили эксперименты. В августе 1944 года Симонов написал первую статью о лагерях уничтожения, появившуюся в советской печати. Трехстраничный текст, посвященный освобождению Майданека, сопровождали фотографии, где были изображены горы трупов истощенных людей, печи, в которых сжигали тела, и канистры с «Циклоном Б». С болью и яростью Симонов писал: «Не знаю, кто из них жег, кто из них просто убивал, кто снимал ботинки и кто сортировал женское белье и детские платьица, – не знаю. Но когда я смотрю на этот склад вещей, я думаю, что нация, породившая тех, кто сделал это, должна нести на себе и будет нести на себе всю ответственность и проклятия за то, что сделали ее представители»[1244].
Пресса кипела жаждой мести, распаляя и военных, и гражданских, но суть этого призыва была не вполне ясна. Предстанут ли нацистские руководители перед судом за свои преступления? Или Красная армия поступит с немцами так же, как они поступили с другими? Симонов, ужаснувшись масштабами истребления людей в Майданеке, возложил ответственность на немецкий народ. Солдаты восприняли слова Симонова как руководство к действию. Первые признаки охватившей Красную армию ярости проявились после кровопролитной битвы за Бухарест в феврале 1945 года. Потери советской стороны исчислялись десятками тысяч, и взбешенные солдаты перешли к мародерству и изнасилованиям. В апреле советские войска вошли в Германию. Работавший военкором Василий Гроссман отметил, что кто-то установил на границе огромный щит с надписью: «Воин Красной Армии! Перед тобой логово фашистского зверя»[1245]