с наградными колодками с левой стороны, оно показалось ей ужасно старым. А ведь как она была когда-то хороша!
Сколько времени она предавалась медитации, трудно сказать. Она сама не знала. Звонок в дверь нарушил ее мысли. Как вспуганная птица, выпорхнула она в коридор, в прихожую: та же ободранная изнутри входная дверь, подставка для башмаков, которую она купила некогда, шкаф с верхней одеждой. Из Петиной комнаты слышался поспешный шорох. Выскочил растерянный внук, без майки, в брюках без ремня и тапках на босу ногу. Следом, готовая к его защите, Лиза в платье, не перетянутом поясом и тоже босая. Петя открыл дверь. Лиза дышала ему через плечо. Вошла Лина. Ее большие глаза мрачно глядели перед собой, никого не видя. Волосы не причесаны. Бледна.
— Ну что? — спросила Лиза.
Петя не догадался спросить.
— Илья умер, — ответила почти беззвучно и пошла в свою комнату.
Дети потащились следом. Лина села на тахту, закурила. Ее тело было каменное, застылое какое-то, будто ее морозил заморозчик. Дети переминались у двери, не зная, что сказать, не умея еще выражать сочувствие. И полны они были другим. Да и что тут скажешь! Лина затягивалась дымом, словно хотела опьянеть от него, напиться, как водкой.
Потом она заговорила, но лучше бы молчала — так это было мучительно слушать. Но и молчать Лина не могла.
— Я во всем виновата. Я — и никто другой. Подлая! Я любила его, а хотела еще радости от жизни. А жизнь — жестокая. Я думала, что, может, и мне, как Розе Моисеевне, как нашей бабушке, повезет. Она же увела чужого мужа — и ничего, обошлось. Илью в коридоре положили. В палате мест не было. Поставили капельницу, но так равнодушно, так равнодушно! Капельницу еле Каюрский выбил. Без него вообще бы ничего не стали делать. Дежурному врачу наплевать. Типичный «совок». Он все одну из сестричек щупал. И как только Николай Георгиевич ушел — у него какое-то срочное дело образовалось, но он перед этим всюду дозвонился, по поводу бабушки, я имею в виду, с постели секретаря парткома Института поднял — лекарь этот свою пассию подхватил и наверх куда-то двинулся, а оставшейся медстерве свидетельство о смерти, уже подписанное им, сунул. «Час смерти проставишь», — сказал. И пошел. А я как онемела. Слова сказать не могу. Сижу около койки и плачу. А обстановка!.. В больнице ремонт, краской пахнет, белилами, грязь, куски потолка обвалились, какая-то дранка видна, кучи мусора и щебенки по углам. И тут же хирургические больные! Люди под капельницами лежат. Кто стонет, кто бредит. Проклятая Совдепия! А меня все эта оставшаяся медстерва пыталась выжить. Ей тоже спать охота, а неловко, пока при умирающем кто-то сидит. Она все в ординаторскую бегала: то на полчаса, то на час. Вернется, на Илью глянет — еще жив! — и ко мне: «У нас не полагается ночью родственникам присутствовать. Правила почитайте! Так что приходите завтра утром, вам доктор скажет о состоянии больного». А он уже сказал! Илья все время без сознания был, с закрытыми глазами лежал, а может, просто открывать не хотел, меня видеть не хотел. Ведь это я его убила. Я! Я! Оправдывать меня не надо, я оправданий не ищу. А что знаю, то знаю. Я и жена его. Он от жены-то бегал, потому что ему заботы, внимания не хватало. Ласку и нежность искал. А от меня тоже одни упреки. Мужчины ведь слабее нас, вы это, Лизонька, запомните. Им поддержка нужна, опора.
— Я это знаю, — прошептала Лиза, прижимая к себе Петину руку.
— А женщины — они, как кошки, живучи. Я это по себе знаю. Вот он умер — умер! а я, подлая, жива. И даже в обморок не упала, и потом и плакать перестала. Целехонькая! И слова уже произношу, говорю что-то! Я эгоистка. Потому что не поняла, что ему я нужна вся, целиком, чтобы он мог найти во мне поддержку: он не смог и погиб, — Лина выглядела резко постаревшей, почерневшей, зато нос уздечкой побелел смертной белизной, все его хрящики отчетливо обозначились, в глазах застыли боль и безумие, губами двигала с усилием, но слова артикулировала отчетливо. — Сломала ему жизнь. А все потому, что прежде себе сломала. Хотела от жизни радости. О себе все думала. А жизнь — труд. Только сейчас это поняла. Поздно поняла. Трудиться не умела. Я на своем замужестве обожглась, а все равно ничему не научилась. Стала по-прежнему ждать принца, который из моей жизни сделает сказку. Ждала принца, а какой Тимашев принц!.. И хотела его удержать, и одновременно не очень. Сама не знала, чего хотела. Может, в этом и время виновато. Я ведь «дитя хрущевской оттепели». Казалось, что вот-вот развернется сияющая жизнь, сама собой, без наших усилий. Дурацкое время и дурацкое место, в котором мы живем. Как сказал бы Илья, внекулътурное пространство. А теперь он вот умер. И навсегда замолчал, — лицо ее искривилось, из правого глаза потекла слезинка, потом из левого. А потом она легла на тахту, отвернулась к стене и зарыдала. Дети стояли, переминаясь с ноги на ногу, не решаясь к ней подойти.
Так прошло минут пять. Наконец, Лиза, махнув Пете рукой, чтоб он уходил, легко и грациозно неся свое тело, опустилась на колени рядом с тахтой и положила Лине на плечо руку. Петя продолжал стоять растерянно в дверях.
— Выйди, пожалуйста, — снова сказала ему Лиза.
— Не надо, Петя, не уходи, я и перед тобой виновата, — подняла голову Лина. — Мне от тебя нечего скрывать. — Она тяжело присела на своей лежанке, поджав под себя ноги. Взглянув на ее ноги, Петя покраснел. Никто из живых женщин этого не заметил. А Лиза, слава Богу, и не поняла, о чем говорила Лина, приняв ее слова за бред. Лина больше не плакала. Лицо ее было смятым, перерезанным морщинами, красным, глаза запали, нос уздечкой стал некрасивым, каким-то даже жалким, заострился. — Лучше бы Илье со мной не встречаться, — запричитала она. — Я ему только несчастье принесла. Оставаться бы ему лучше с женой и сыном. Был бы сейчас жив, — она снова судорожно всхлипнула.
— Да вы полежите, постарайтесь уснуть, — сказала Лиза. — И завтра на похороны вам ехать не надо. Мы с Петей справимся.
— Нет-нет, я поеду. Одна я совсем с ума сойду. Надо что-то делать. Мне еще до похорон Ильи надо продержаться. Проститься мне с ним, конечно, не дадут. Так хоть в стороне постоять, из-за угла на него последний раз глянуть…
Чтоб снова не зарыдать, она вцепилась зубами в сгиб большого пальца на правой руке. Стискивая зубы, хлюпая носом, она раскачивалась, словно молилась. Так продолжалось минуту или две. Глаза опять стали набухать слезами. Но вдруг она решительно, выдернула руку изо рта, вытерла лицо от слез и, собравшись с силами, произнесла, выговаривая слова так, будто с трудом проталкивая их через гортань:
— Похоронная машина придет в девять утра. Они перенесли время. На ней поедем в крематорий. Кремация в одиннадцать тридцать. Из Института будут представители от кафедры и от парторганизации. Каюрский все устроил. Он и венок заказал. В восемь утра домой принесут. Так что идите спать. Завтра рано вставать, надо успеть одеться и подготовиться. А я пойду попрощаюсь с бабушкой. Мне с ней надо как следует проститься.
Лиза встала, взяла Петю за руку, и дети безропотно удалились в свою комнату. Лина слезла с тахты, подошла к зеркалу, посмотрела на свое почерневшее, опухшее лицо, потом тяжелыми, старческими шагами двинулась к ее мертвому телу. Она тоже вернулась к себе. Тело продолжало лежать недвижно, восковое, отдающее в желтизну. Лина села рядом, застыла. Долго так сидела, более неподвижная, чем мертвое тело. Начала бормотать неразборчиво, причем неразборчивость, неясность была не в словах, а в мыслях. Замахнулась на тело рукой, но ударила в грудь себя, бросилась перед телом на колени, прижалась к нему лбом, отшатнулась, снова склонилась, принялась целовать мертвые руки, приподнялась, поцеловала застылые ледяные губы. Снова замахнулась. И снова упала на колени. Эта безумная пантомима продолжалась до утра.
Синий автобус, на котором привезли гроб, стоял во дворе перед подъездом. Около него толклись люди: криворотый и кривобокий Саласа вместе с широкоплечей девицей в пиджаке, приходившей брать интервью, стояли у задней стенки автобуса; мамаши с детьми, придерживая их, все же не уходили далеко, живо интересуясь происходившим; старухи, снявшиеся с привычного места, сгрудились на пространстве между капотом автобуса и подъездом; пузатый шофер сидел на лавочке и курил «Дымок». Стояла прислоненная к стене дома крышка гроба. Рядом с ней средних размеров венок на проволоке, повитой искусственными цветами, среди цветов была пущена красная лента: «Память о верном коммунисте-ленинце навсегда останется в наших сердцах. От парткома, ректората и товарищей по работе». Старухи тихо, но с видимым возбуждением перебрасывались репликами:
— В «Правде» про нее некролог пропечатали.
— Значит, заслужила.
— А все равно народу немного.
— Ну, она, слава Богу, всех пережила.
— Все туда сойдем.
— А сын?
— Давно не видать.
— В Праге он. Говорят, с инфарктом слег.
— Молодые непочтительные стали, невежливые.
— А жилец-то, ну, не жилец, а тот, бородатый, который к Лине этой ходил, вчера насмерть разбился?
— В больницу увезли, живой еще был.
— Все равно помрет. Так сверзиться!..
— За собой утащила.
— О покойниках нельзя так говорить: накажут.
— Она и при жизни мало кому добра принесла.
— Эвон. Петя сколько болел. Мать его считала, что от нее.
— Потому что Роза Моисеевна ба-цил-ло-но-си-тель-ни-цей была. Дифтеритом заражала. А старший Петин брат тоже неизвестно отчего помер. Петю уж мать как оберегала! И все одно — болел! — пояснила с присвистом дышавшая, как и ее пуде лиха Молли, необъятная Меркулова.
— Вся их нация такая, у этих Моисеев, — поддержала вдруг уличное отпевание невесть откуда взявшаяся мещанка в дорогой одежде, с любопытством в крошечных глазках слушавшая пересуды. — Заразная нация. Мне покойный муж всегда говорил, чтоб я к евреям не подходила: могут заразу надышать. Такая уж у них ненависть к ним, к русским людям.