отала вековая привычка, что государство — полный хозяин твоей жизни и смерти, привычка народа к тому, что его мучают, грабят, убивают все, кому не лень, в том числе и «свои».
Чтобы остановить анархию и разбой вольницы гражданской войны, возникла нужд в «твердой руке». Но и сама вольница — оборотная сторона бесправия. Не случайно, у нее общий корень со словом «произвол»: Бунин проводил параллель между «красным террором» и разинской вольницей. Этот произвол усвоила и диктаторская власть Сталина. Советы, рожденные творчеством масс, но не подкрепленные «буржуазным» правом, правом личности, подпали под власть тоталитарной структуры, стали ее элементом. Свобода, в отличие от вольницы, имеет ограничительный характер, меру, предел. Моя свобода кончается там, где начинается свобода другого человека. Ибо человек есть крепость, которую нельзя тронуть. Эта крепость должна быть несокрушима.
Отделение, в котором лежал Тимашев, находилось на третьем этаже. Был день приема. Обшарпанные стены, побитые ступени, заляпанные известкой, по два телефона-автомата на каждой лестничной площадке… Но на втором этаже телефоны не работали, на четвертом, как он понял из разговоров, работал только один, поэтому желающие позвонить толпились на третьем: мужчины в разноразмерных пижамах и женщины в халатах. С площадки Борис прошел в вестибюль с лифтом, а оттуда в коридор, где среди прочих больных лежал Илья.
В пахнущем масляной краской коридоре — перед стеклянной дверью в столовую между двумя большими кадками с фикусами — стоял низенький столик. Вокруг него на банкетках и стульях сидели больные. Четверо играли в домино, остальные следили за ходом борьбы. Проходившие мимо сестры и врачи время от времени просили их быть потише. Гам на минуту стихал, потом постепенно нарастал снова. Верховодил игрой обстоятельного вида мужик с редкими волосами, зачесанными так, чтобы прикрыть голый череп, лицо с лукавинкой.
— Так-так. Ну, давай, батя.
— Голого отрубил, — сообщил утконосый старичок. «То есть пусто-пусто», — догадался Кузьмин, задержавшийся неподалеку и, как положено писателю, наблюдавший «картинку жизни».
— Так-так. Ты что, батя, не видишь? Я же шестерки даю.
— И я своего напарника учу, а он все никак, — жаловался мрачного вида детина в расстегнутой пижаме, с тремя марлевыми наклейками на животе.
— Ага, пустырь вышел!
— А я ойзермана тебе (это было пусто-один).
— Вот на двоих-то лучше.
— А на пятерых и того краше.
— Так-так. Петушок, значит. А мы рыбу. Считай, — обратился обстоятельный мужик к старичку.
— Сорок один.
У противников оказалось столько же:
— Сорок один. Проверяй!
— Так-так. Верю. Значит, яйца. Восемьдесят два на яйца!
— Без яиц играть не интересно. Кто рыбу сделал, заходи.
— Дупелек двушечный.
— Ну и мы потихонечку. Цыпленок по зернышку клюет, а сыт бывает.
— А ты, батя, не мудруй. Ты что не видишь, с чего я заходил? А ты мне двойку бьешь! Играй на заходчика!
— На двоечках решили проехаться. Не выйдет.
«Сюрреализм, разговор умалишенных», — попытался писатель определить, как можно бы изобразить разговор игроков в домино. Озираясь по сторонам, он миновал играющих и, спросив у медсестры, где больной, двинулся к койке, стоявшей у стены между двумя окнами. Около нее торчала капельница, но сейчас она не была подсоединена к лежащему на койке телу. Увидев Тимашева, Борис непроизвольно вздрогнул. И подумал, что не только о Лине и Пете, но даже слова сочувствия говорить здесь бессмысленно, и порадовался, что перечитал его эссе. Худой, как из Освенцима или с Колымы, Тимашев лежал на спине, заострившимся лицом кверху, с марлевой повязкой на глазах. Желтовато-белая кожа с пятнами йода, выступавшими из-под повязки, обтягивала его лоб, щеки ввалились, бороду ему, видно, недавно подстригли, но как-то неаккуратно, клочковато. Руки тонкие, бессильные, поверх одеяла. Словно какая болезнь пожирала его изнутри. Так выглядят раковые больные в последние перед смертью месяцы. Кузьмин отвел глаза, но потом все же заставил себя смотреть на лежащего, привыкая к его новому облику. «Хорошо, что он сам себя не вцдит», — промелькнуло в голове. Он проглотил слюну, пересилил себя и окликнул Тимашева.
— Что скажете? — раздался с постели скрипучий голос.
В словах, в интонации почудился было Борису упрек, что он не приходил раньше.
— Что я рад вас видеть, Илья, живым. Слава Богу, произошло чудо и вам повезло.
— Да не так чтобы очень и повезло. Опять надо принимать самому решение, — нет, упрека в словах не было, но звучали они непонятно.
— По поводу жены вашей и Лины? — решился осторожно спросить Борис, думая даже напомнить Илье о нынешнем состоянии Лины, в каком-то затмении полагая, что сама судьба сделала за Илью выбор, избавив его от метаний между двумя женщинами.
— Дело не в женщинах. По поводу себя решать надо.
— Простите, Илья, не понял.
— Трудно объяснить. Сил нет. Скажите лучше, как ваши успехи? Как ваша «семейная сага»?
Борису показалось, что это и в самом деле интересует умирающего, и он начал рассказывать, что заканчивает первую повесть задуманного цикла, но вдруг спохватился: стало стыдно говорить о себе.
— Я, кстати, перечитал ваше эссе «Мой дом — моя крепость». Понятие крепости для нас и еще более символично: мы слишком усердно строили крепость социализма наперекор всему миру. Об этом, я понимаю, написать было нельзя, но это читается между строк. Вы не пытались где-нибудь опубликовать текст?
— Забыл текст, забыл, о чем писал.
— Как?
— Так. Я многого не помню. Теорий своих не помню, а вспоминаю все время близких людей. Только о них и думаю. Вспоминаю слова, жесты, ситуации. Да разговоры слушаю. Еще кошмары снятся.
— Какие кошмары?
— Разные. Смешно сказать, но я ведь в самом деле почти на том свете побывал. Вот и кошмары. Неправильно, неправедно жил. Сейчас бы все иначе строил. Всю свою жизнь. И отношения с женщинами тоже. Еще что? Еще Конец Света снится.
— В каком смысле — Конец Света?
— В самом прямом. Ну да это сами со временем увидите. Расскажите лучше об общих знакомых. Что Петя? Как он?
— Пети здесь больше нет.
— То есть? — вздрогнул больной. — Что случилось? Или не можете говорить? Меня не надо щадить…
— Да все могу. Слов только сразу не подберу. Версии собственно две. Первая ужасна. Тут у нас всякое плетут. Говорят, что связался с какой-то шайкой, науськал на школьного учителя хулиганов, которые того чуть не убили. А затем, чтобы концы в воду, с Петей расправились. Задушили полиэтиленовыми пакетами его и его девочку, а девочку еще и изнасиловали Темная история. И позорная, если все это так и было, я имею в виду — с учителем. Получается, что сам виноват: инициировал дьявола, дьявол его и погубил. А по второй, она мне кажется более реальной, сразу после похорон Розы Моисеевны приехали коллеги Владлена и увезли его в Прагу к родителям. Он настаивал, чтобы и его девочка Лиза с ним поехала. Но пока не получилось. А недавно до меня дошел слух, что Владлен умудрился получить приглашение в Германию, возможно, там с семьей и останется по еврейской линии. Немцы, как вы знаете, еще искупают свою вину перед евреями. Правда, Петина Лиза к ним не едет: немцы пока не разрешили. Не подходит под немецкий орднунг, не жена, стало быть, прав нет.
— Забавно, — слабо улыбнулся Тимашев. — Едут в Германию, которая придумала газовые печи, а России боятся. Может, и не зря. Беда в том, что ничего лучше мы не построим. Не способны. И снова будет кровь и насилие.
— Илья, это чересчур мрачно.
— Почему? Когда шли к власти большевики, у них несмотря на нечеловеческую жестокость, не только их, кстати, но и белых, и зеленых, были и идеалы. Нынче — идеалов нет. Всколыхнется наше болото, и мир вздрогнет.
— Откуда вдруг болото? Вы себе противоречите, Илья. Вы ж вывели в качестве константы нашей культуры понятие крепости, — сказал Борис, видя, как оживился лежавший на кровати полумертвец, и радуясь, что он, как ему показалось, способствует его оздоровлению своими разговорами.
— Отвечу. У Даля в словаре пословица приводится: «Стоит Москва на болоте, не сеет, не молотит, а лучше других питается». Кремль-крепость есть производное от этого болота. Ведь болото в России выполняло функцию защиты, крепости, как на Западе — горы, каменные укрепления. Слово «крепость» можно произвести от слова «крепь» через ять, что значит «болото». Игра в слова очень важна для понимания культуры. Болото спасало жителей. Враги не могли пробиться сквозь его топи, гибли в трясине, — говоря это, Илья даже пальцем не шевелил, лицо тоже было недвижно, жили только губы.
Больные и сестры проходили, с любопытством поглядывая на них, но в разговор не встревали.
— Положим, — согласился Борис неуверенно. — Но кто живет в болоте?
— А вы сами про Джамблей написали! Разве это не болотные кикиморы? Зеленые, гадкие. Болото — это и защита, но и место обиталища всяких гадов, с которыми живущим среди болота людям приходится сосуществовать. Мы соседи исчадиям бездны, так сказать, пограничные жители, на границе с адом.
— Я понимал этих зеленых девок как пришельцев…
— Откуда? Откуда, спрашиваю? Пришельцы разные могут быть. Из мира горнего, и из бездны. Ваши явно оттуда, из глубины болота. Но они, конечно, не более, чем передовой отряд, всего лишь разведка боем. Беда и ужас в том, как вы и угадали, что люди их с охотой примут и пойдут за ними. По трупам людей же.
— Ну не все же у нас такие, — с уверенностью и некоторым самодовольством, что к нему нельзя отнести этих слов, сказал Борис.
— Конечно, не все. Но других мало. Они — избранные. Много званых, но мало избранных. Но на избранность надо решиться. Чтобы не идти с толпой, чтобы стать свободным, надо ощутить себя странником и