аблицами, которые Петя считал нужным всегда иметь перед глазами, как изучающий иностранный язык всюду развешивает листочки с зарубежными словами), сбоку над ним висела лампа-абажур в синюю полосочку, — книжные стеллажи тянулись вдоль стены и он мог рукой достать любую книгу, сидя за столом. Этот стол придавал, как ему казалось, ученый и даже спартански-отшельнический вид его комнате. У стола — деревянный стул с прямой спинкой, на который он вешал школьную форму, ленясь повесить ее аккуратно на плечики в выгоревший белесоватый шкаф, находившийся в изножии дивана. На дне шкафа в картонной коробке валялся мятый лыжный костюм, в котором он иногда в холодные дни ходил дома, туда же он обычно бросал домашние брюки и любимые байковые рубашки. Петя вообще питал пристрастие к мятой, потрепанной одежде, в ней было уютнее, домашнее. А если бабушка упрекала его в неряшливости, он отмалчивался, но в ответ воображал, что когда-нибудь в будущем он будет ходить по своему дому в мягком, слегка помятом, но элегантном вельветовом костюме, ласковой фланелевой рубашке (о фланели он читал в чьих-то жизнеописаниях), и как ему будет удобно и просторно. Пока же чаще всего лежа на своем диване-острове, диване-убежище, укрытый пледом, он бродил где угодно в своих полусновидениях-полумечтах, от которых потом с трудом приходил в себя. Словно и впрямь пережил то, что воображал, и бывал там, где хотел.
«Жизнь замечательных людей» — вот книги, которые он любил листать. И сравнивать, замирая, отрочество и юность великих людей со своим отрочеством и юностью. Как «они» успевали в эти же годы в науках, как «они» относились к же нщинам, какие у «них» были взаимоотношения с друзьями (были ли они у «них»?), школьными учителями, когда «их» посещали первые откровения, проявлялись первые проблески гениальности, и не опоздал, не опаздывает ли он, Петя?.. Получалось, что еще время есть, что до двадцати трех — двадцати четырех, когда «ими» были сделаны фундаментальные открытия, у него еще куча времени! Огромная куча, будто гора песку, — такие песчаные горы он как-то раз видел из окна поезда, едучи на юг. Стояли они словно на века, но — он знал — могли осыпаться в несколько часов. Но пока ему казалось, что грядущие шесть или семь лет — это так много, что все можно успеть! Только бы Лиза не помешала ему заниматься наукой!
А может, он просто боится ее, вернее, не ее, а того, что должен с ней совершить, думал он. Но нет, уговаривал себя Петя, он боится другого: увлечься так этим занятием (если, конечно, у него получится), что забудет о своем деле жизни, о том, что он должен жить сгруппировавшись, быть собранным в комок, готовым — больше чем любой спортсмен — ко всяким трудностям, интеллектуально тренированным, как спортсмен — физически. Иначе ему, полукровке, здесь, в этой стране, — не выжить. Он должен уметь бороться за жизнь или хотя бы за существование. Ведь кто выживает в катаклизмах? Он не задумывался о дельцах, жуликах, политиках — все это были сферы ему чуждые абсолютно. Кто выживает в социальных катаклизмах из людей духовного, интеллектуального труда?.. Так он мог бы уточнить свой риторический вопрос. И ответ у него был: либо гении, либо специалисты высокого класса, которые везде нужны. Кто уцелел, а потом получил гражданство в Штатах, когда в Германии власть захватили фашисты? Томас Манн и Альберт Эйнштейн, да физики-теоретики… У его матери было много справочной литературы по истории математики и физики, он ее читал и пролистывал. Мать кончила мехмат, но математика из нее не вышло, и она занялась историей науки, работала в научно-технической библиотеке, ЦНТБ. Враждебные фашистам страны были заинтересованы спасти для себя хороших специалистов, и наплевать, что для себя, главное, что спасти. Да и кто будет помогать евреям просто так? Ведь почти все бежавшие от Гитлера были евреи или прикосновенны к еврейской крови, вроде Томаса Манна, на еврейке женатого. А физики — люди, всем развитым странам нужные. И математики тоже. Что-нибудь на пересечении наук он будет разрабатывать. Или астрофизику — решение проблемы происхождения планет и звезд из пылевых туманностей. Пойти к академику Зельдовичу, ведь он же, несмотря на фамилию, добился академика: значит, там пока нужны люди с головой. Но до состояния замеченности нужно дорасти, как и до величия. Все упирается во время. Время нельзя терять. И важно нигде не промахнуться.
Пока все складывалось неплохо. Для этой страны неплохо, что бабушка — старый член партии, отец работает в «Проблемах мира и социализма», мать — в Центральной научно-технической библиотеке. Что называется — «из хорошей семьи». Это-то, правда, и раздражало дурацкого разночинца Герца, но только его одного, — из учителей, то есть. У которых пока в руках власть над Петиным будущим. Мешало, пожалуй, лишь его еврейское происхождение. Тем более, что ходили слухи о новых анкетах при поступлении, в которых будет вопрос о национальности родителей. Но могло и пронести, как пронесло в тридцать седьмом бабушку, несмотря на Испанию и аргентинское прошлое (которое когда-то было опасно, а теперь стало престижно), как в сорок девятом проскочил отец, которого даже на Лубянку таскали по доносу русского приятеля, за то, что он осмелился вслух (наедине с приятелем, разумеется) предположить, что «будь Ленин жив, такого бы антисемитизма он бы не допустил». Он уцелел, потому что в тот месяц «в КГБ план по недовольным евреям был выполнен», а в следующем отец уже убрался из Москвы: он уехал в Челябинск, где преподавал в средней школе историю и логику. А когда разгул государственного бандитизма (эти слова Петя про себя выговаривал достаточно отчетливо, наслушавшись разговоров отца с Ильей Тимашевым) поуспокоился, и этому государству понадобились мозги в большем, чем раньше, количестве, мозги, умеющие придать облик приличия тому, что здесь происходит, обратились к тем, кто понимал жизнь чуть посложнее, ибо был обижен и мог посмотреть на родное государство немного со стороны, то есть увидеть, как его воспринимают там, а стало быть, удовлетворить ожидания Запада, критикуя его мыслителей с точки зрения подлинного марксизма, который и там уважался, но к жизни в России не имел ни малейшего отношения. Отец вернулся из Челябинска, пошел работать в журнал, — возникла социальная защищенность. «Они, на Западе, ничего о нас не понимают, — говорил он, — поэтому спорить с ними легко». Он рассказывал, что однажды им в редакционной статье надо было написать, как наш строй обличают буржуазные идеологи. Книжек под руками не было, но в редакционных статьях сносок не требовалось, и тогда они от лица этих идеологов изложили, что сами думают о нашем строе. «Такая критика им на Западе не снилась», — гордились отец с Ильей Тимашевым. Но социальная заптиптенность отца вовсе не помогала против школьного антисемитизма, и в первом классе сосед по парте обозвал Петю «жидом», просто так, не думая, не подозревая о его действительной национальности. Но прозвучало это все равно страшно и обидно. Петя рассказал все маме. Не очень долго думая, она научила Петю ответить вполне в российском духе: «А ты китаец!» Петя попробовал сказать, но его дразнилка звучала совсем не так обидно. Ничего-то родители не могли ему присоветовать. И поэтому про пионерлагерского Валерку он уже не рассказывал. Просто он чувствовал, что школу и детство надо как-то пережить, переждать, что когда он станет старше, в его окружении такого не будет, как не было такого в окружении отца.
В те же годы, как вернулся в Москву отец, вспомнили в правительстве и о недобитых старых большевиках: этого требовал новый имидж государства, «возвращавшегося к ленинским нормам партийной жизни». Большевикам отстегнули часть льгот от партаппарата, и бабушка получила паек и кремлевку. Все эти события произошли до Петиного рождения, при его умершем старшем брате Яше, и он вроде бы имел все эти льготы как данность, но у него с тех пор, как он стал задумываться о своей жизни, не проходило ощущение, что все это — временно. Потому что все люди смертны, и бабушка в том числе, хотя до последнего времени она казалась вечной, как сама Советская Власть, как «вечно живое дело Ленина». Он должен успеть, пока жива бабушка, пока родители в силах его поддерживать, создать что-нибудь объективно значимое: значимое и здесь, и там.
Мешала жить сосредоточенно невесть откуда взявшаяся Лиза. Петя перешел в эту школу в восьмом классе, когда здание его бывшей школы отдали вдруг под техникум. Лиза училась в параллельном классе, но он с ней познакомился всего год назад. Конечно, ему хотелось. И еще в восьмом классе он с Вовкой Метельским вечерами таскался на прогулки в темные аллеи, где ходили такие же ждущие и томящиеся девчоночьи пары, но они боялись с ними заговорить, остановить, познакомиться, прикадриться, и Петя только лихорадочно слушал воспаленное вранье Вовки о девчонках, с которыми он будто бы трахался. Впрочем, были и примеры этого. В его старой школе косоглазенькая Зина Лебядкина уже в седьмом классе забеременела от их одноклассника Шипка, слюнявого, прыщавого придурка. А здесь в прошлом году девятиклассница, секретарь комсомольской организации, Лизина подружка Таня Проценко просто-напросто родила от десятиклассника по прозвищу Гиппопотам, или сокращенно — Гиппо. Гиппо пришлось уйти из школы, жениться на «потерпевшей», устроиться куда-то работать. Секретарем выбрали гуманитарную девочку Лизу, Танькину подругу. Лиза жалела Таньку, но больше завидовала ей. Ей хотелось, чтоб Петя был столь же настойчив, как Гилло. Но Петю словно невидимый какой крюк не пускал, ему подвох чудился в этом действии, потому что слишком уже прямолинейны были хвастливые разговоры ребят.
Какой-то обман был в невыразимой простоте отношений между полами, в том невероятном, что именно этими частями тела (вроде бы предназначенными выбрасывать отходы организма) люди лю бят. Это казалось ему ненормальностью природы, несмотря на эротические сны, в которых он занимался этим с разнообразными женщинами — и с неизменным успехом. Но так было в мечтах, а наяву он боялся, что девугпка примет его за сумасшедшего, если он попытается