ефон.
Какое-то время назад, прикрывая свои шашни, Илья говорил, что проводит время с Борисом Кузьминым, даже рассказывал о нем, звонил от него несколько раз. Элку, однако, удивляло, что он ни разу не привел Бориса к ним в гости: гостей она любила, и раньше, когда мог, Илья старался всех своих знакомых зазывать к себе в дом, чтобы сделать Элке приятное. А на визиты к Борису злилась, потому что — без нее: «Не понимаю, что это ты к нему таскаешься так часто! Привозил бы ты его лучше к нам домой. А кто еще там с вами? И баб нет? И жены дома не бывает? Ну, Илюшка, не знай я тебя, я бы гомосексуализм стала подозревать». На Элкины упреки Илья возмущался, говорил, что если бы он мог, он бы с Борисом общался каждый день, потому что люди живущие творческими интересами, да, да, такие, как этот самый Борис, создают вокруг себя как бы некое энергетическое поле, которое заряжает и окружающих людей. Элка морщилась недовольно, но все же считала, что пусть лучше он к Кузьмину шляется, чем по пьянкам да по бабам.
Он уселся в кресло, снял трубку. Звонить надо было Гомогрею — больше некому. Любой из известных Элке редакционных приятелей хоть раз да покидал стезю нравственности. Никому из них Элка бы не поверила, то есть виду бы не подала, но не поверила бы. Гомогрей же был семьянин, хотя и пьяница. Домашний чоловик. И последнюю бутылку портвейна норовил увезти домой, а не допить с друзьями. Мужик он был домовитый и хозяйственный. Знал, где купить продукты и как из чего-то немыслимого, порой мелькавшего на полках магазинов, приготовить сносную жратву. Пузатый, невысокий, любящий пожрать, он даже из вымени, продававшегося еще тогда в магазинах, умудрялся делать что-то аппетитное. Был он похож на добродушного гнома из немецких сказок, хотя и чистый хохол. Дома он держал кобеля Чарли неизвестной породы, которому скупал кости в ближайшей кулинарии. Редакционная недавняя сплетня сообщала, что пару дней назад, поскользнувшись на эскалаторе метро, он загрохотал вниз по ступенькам следом за ним его портфель, портфель раскрылся и оттуда посыпались коровьи кости, что напугало старушек, решивших, что рассыпался сам Гомогрей. Был добродушен и необидчив, врать не умел. Он не походил на человека Элкиного типа, она ценила людей значительных, острых, гусар своего рода, но словам Гомогрея могла поверить.
Он набрал номер Гомогрея.
— А, Тимашов (так Гомогрей его звал спьяну), привет! Ух мы и набрались сегодня! А ты куда пропал? Все по кискам бегаешь, засранец! Тебя Элка как-нибудь убьет! Они тебя убьют. Мне тебя, Тимашов, жалко, — послышались всхлипывания. — Илька, ты слышишь? Ваня Гомогрей плачет! Они тебя убьют!
— Вот балбес! — рассмеялся Тимашев. — Где ты так нажрался? Тебя же вроде не было с нами в стекляшке…
— Где надо! Гомогрею поднесли, его не забыли. Ах ты, чучело! Не обижайся, это я любя. Мы же потом опять в стекляшку пошли. Начальство разбежалось, ну и мы туда.
— И ты уже дома? Тогда ты должен трезвым быть!
— Конечно, трезвым, — подхватил Гомогрей. — Я и есть трезвый. А вот Ленка не верит. Слушай, Тимашов, будь другом, скажи это Ленке, что я трезвый. Скажи, скажи, скажи! На, скажи.
Трубку взяла Лена Гомогрей. Она нравилась Илье: полная, миловидная, спокойная.
— Здравствуй, Илья. Ваня совсем пьян. Я поняла, о чем он тебя просил. Как твои домашние?
— Нормально, — односложно ответил Илья. — Спасибо.
— Передавай привет Элле. Ты еще с Гомогреем хочешь говорить?.. Даю ему трубку.
— Сказал? Сказал, что я не пьян? То-то. А ты чего звонишь?
— Хотел попросить тебя об одном одолжении. Но теперь не знаю…
— Проси. Гомогрей все сделает.
— Моя просьба проста. Только не напутай. Хочу сказать Элке, что был у тебя. Она вряд ли тебе будет звонить, но если позвонит, скажи, что я только что ушел. И на будущее та же версия, что я этот вечер провел у тебя. Понял?
— Нет вопросов. У Гомогрея нет вопросов. Только ты ей позвони предупреди, что ты у меня. А то вдруг позвонит.
— Именно звонить ей я и не хочу. Мне нужно алиби, а не прямое вранье. А задним числом я скажу, что был у тебя, подвыпили, потому и не позвонил.
— Сукин ты сын, Тимашов! Ладно, скажу. Гомогрей не подведет. А жена у тебя хорошая. Ее все любят. И Гомогрей любит. Но ты должен за ней строже следить! Понял? Что это у нее за амуры с Паладиным? Он сегодня еще с Толей Тыковкиным об этом спорил. Ну, помнишь, тот, что на свадьбе у Паладина драку между Помадовым и Орешиным устроил? Они даже об заклад бились, насчет этих амуров.
— Каких амуров? — холодея, спросил Илья, чувствуя, что то, чему он старался не давать веры, хотя и обсуждал про себя, приобретает характер реальности, ибо попадает в сплетню.
— Ну, соблазнил ее Паладин или нет… Тыковкин все подбивал его на это, дразнил, что ему слабо. Мы все там Элкой восхищались, а тебя, ты уж прости, бранили, говорили, что ты такой бабы не заслуживаешь. Вот Тыковкин и встрял.
— Зачем ему это?
— Ну ты, Тимашов, даешь! Зачем? Да просто так! Жопа, это же наша элита! У них свои принципы! А потом — между нами — у Толика такая особенность: всех стравливать. Он, блин, будущий политик, это понимать надо.
— А что Паладин?
— Ну, ты Сашку знаешь. Послал его на хер! Он так не спустит. Сказал, что в этом деле разберется без непрошенных советчиков. И что лучше Элки он бабы не знает. Но честь женщины он никогда марать не будет. И что ни про какой заклад он не помнит. А за треп может Тыковкину в тыкву дать. Тебя волнует, было ли что между Элкой и Паладиным? Я это чувствую. Гомогрей чувствует, что его друзей волнует. Но это тайна! Дурак, не для тебя, а для всех тайна! Ты понял? Ты меня правильно понял?
Тимашев молчал, не в силах говорить.
— Чего сопишь? — выкрикнул Гомогрей. — Ты это брось, Илька, сопеть! Терпеть должен. Ты от Элки гуляешь, вот и терпи! Ну, не сердись, мудак будешь, если рассердишься. Я ж от души. А не ходи к кискам! С огнем шутишь, Тимашов! Если Элка узнает, она тебя зарежет. Убьет. Она тебя прощала, потому что любила. А разлюбит — убьет. Они с Паладиным вместе тебя прикончат. Ты должен ехать домой и целовать ей ноги, спасать семью. Хочешь, я ей позвоню и скажу, что ты уже едешь?
— Ты что, обалдел? Моя просьба остается в силе, — сухо ответил Тимашев, тупо соображая, что попал в ситуацию, когда за его спиной решается судьба в споре двух начальственных сынков, то есть происходит то, что он читал в средней руки романах. Он, понимаете ли, терзается, а тут все решено. К тому же, если вспомнить Клитемнестру, то она, может, и простила бы Агамемнону Кассандру, не вмешайся ее любовник Эгисф. Да нет, чушь, античная трагедия отзвучала, да при том и не на нашей почве.
— Ладно, не буду. Ты чего опять молчишь? Ты же знаешь Гомогрея, он и позвонить мог, если бы ты не попросил. Я вот Паладину уже звонил. Он раньше меня уехал. Но дома нет, я с Манечкой его говорил. Понял? Нет, ты понял? Гомогрей тебе друг. Он желает, чтоб у тебя была крепкая советская семья.
— Спасибо тебе, Ваня.
— То-то!
— Давай о чем-нибудь другом напоследок поговорим!
— Ладно, не переживай! У других и хуже бывает! Вон Женька из партбюро рассказал… Да, кстати… Это же про твоего кореша! Ты слышал, что на Владлена Вострикова телега пришла? Просрался твой Владлен! Аморалку ему шьют!
— Как?
— Через пятак. Вот как! Американку себе в Праге завел, аргентинку какую-то куеву. Ленка говорит, чтоб я не трепался, потому что точно еще ничего не известно. А то, говорит, я и так много натрепал. Все! Гомогрей умолкает. Я тебя предупредил. Все! Я тебе все сказал. Пока. Гомогрей спать хочет.
Он бросил трубку, а Илья еще с минуту слушал далекое пиканье. Потом резко нажал на рычаг, раздался сильный непрерывный гудок. Илья набрал помер домашнего телефона. Длинные гудки, номер не занят, но трубки никто не снимает. Дав шесть или семь сигналов, Илья опустил трубку на рычаг. Ладно, сын наверняка у приятелей, но Элка?.. Где Элка?.. Настроение стало пасмурным, но дольше оставаться в комнате было неприлично.
Борис терпеливо ждал его на кухне, сидя перед пустой рюмкой.
— Ну что с алиби?
— Непонятно.
— Вы что такой мрачный, Илья? Что-нибудь случилось? Давайте выпьем, — Борис снова разлил по рюмкам водку.
Они опять выпили, закусили, Илья сидел, мрачно глядя в рюмку. Рассказывать о своих подозрениях, о пошедшей гулять сплетне (или еще не пошедшей? может, он преувеличивает?) не было сил. Но представление о том, как должно вести себя в гостях, в которые сам при том навязался, вынуждало говорить, объяснять свою мрачность.
— Устал от такой своей жизни, от ее раздрызга и нелепицы, — сказал он вертя в пальцах рюмку. — Вы знаете, как я определил бы русскую жизнь, ее доминанту? Неопрятность. В личной жизни, в быту, в сексуальных отношениях; эти бесконечные ссоры, крики, драки, поножовщина по пьяному делу, причем между близкими родственниками, все это ужасно, но это результат общей неопрятности, расхристанности, разгильдяйства. Сравните наши дороги и наши дома с дорогами и домами в той же Прибалтике. И границы никакой нет, условная, а переехал некую черту, и уже все другое: ухоженное, чистое, заасфальтированное. А грязь наших домов, начиная от улицы перед домом и подъездом и кончая грязью в квартире. Ваш дом еще из последних, что поддерживает чистоту, остатки профессорской культуры. Если не считать, конечно, домов партаппарата. Но там, небось, спецслужбы убирают.
— А у вас много грязнее, чем у нас? Я ведь у вас так и не был.
— И хорошо, что не были. У нас обычный дом, жековский, не ведомственный и не кооперативный, тем более не партийный. Я вам не рассказывал, как возникла у меня эта квартира? Дед, когда в пятьдесят шестом вернулся из ссылки, сразу получил двухкомнатную квартиру, все же крупный ученый, профессор. К себе он прописал меня с матерью. Квартира после барака казалась мне огромной. Она и была такой сорок три метра. Потом дед умер, потом я собрался жениться, и мы