Крепость — страница 49 из 127

И вдруг в один прекрасный или ужасный день она свихнулась. Может, свихивание и медленно шло, но никто этого не замечал. Наши кумушки во дворе, они тогда помоложе были, говорили, что она перезанималась, а потому у нее начался «бред на сексуальной почве». Ребята постарше шепотом рассказывали, что с кем только она в кусты не заваливалась. Учиться бросила вовсе. Аттестат ей, конечно, сделали, только он ей уже ни к чему был. Говорят, она из дома бежала прямо в парк и там отдавалась первому встречному. Это сплетни, но я видел сам, как она стояла у себя на балконе совсем голышом и окликала проходивших мужиков. А когда те голову поднимали, она прикрывала растопыренными пальцами глаза и улыбалась им, — кокетничала. Потом на балкон выскочил отец и уволок ее в комнату, там наверно, бил, потому что она вопила, и вдруг выскакивает на балкон, по-прежнему голышом, с чайным сервизом в руках и как шмякнет его через перила на асфальт. Все, конечно, вдребезги. Ну, отец ее снова уволок. Ее и лупили, и запирали, ничего не помогало. Тогда вьщали ее замуж за одноклассника, которого раньше недолюбливали, потому что мальчик был евреем, а у них такой здоровый животный антисемитизм. Но тут уж было не до разбору — хорошо хоть кто-то берет. А мальчик и вправду был влюблен, потому и на такой женился. Но выдержал он только год. Она ему жаловалась, когда он узнавал о ее изменах, хотя и изменами-то их не назвать, разве что случками: «Я ведь люблю тебя, — хныкала она. — А мужики говорят: «Ну и люби. Ты его все время любишь, а нас чуть-чуть, всего разик полюби». Пойдем, я уже их полюбила, теперь тебя любить буду». Это он еще терпел. А потом она стала подкрадываться к нему сзади и бить чем-нибудь тяжелым по голове, то тарелкой, то какой-нибудь фарфоровой статуэткой. Я думаю, он ее стал раздражать своим постоянством. И она ему опять жаловалась: «Я не хочу, а кто-то меня толкает: подойди и ударь». Он ушел, а Красновы стали говорить, что ничего другого они от еврея и не ожидали — обиделись на бывшего зятя. Любил бы, так вылечил бы жену своей любовью. А Светлана не унималась: начала бить домработницу, драть у нее волосы, Красновы ей платили, чтоб она терпела и молчала. А доченька принялась за мать, однажды сильно побила ее. Врач, опять же еврей, конечно, посоветовал, — а что может еврей хорошего посоветовать! — найти, купить, достать ей мужа, но, — как бы это сказать? поздоровше, мужа-кобеля. Привез отец такого из своей бывшей деревни. Но новый муженек спуску своей благоверной не давал, сам ее колотил почем зря, и это несмотря на тестевы деньги. Кумушки шептались, что Красновы по ошибке ему вперед условленную сумму выдали, а надо было бы с ним на погодовую плату уславливаться. Второй муж с ней два года прожил, контракт отбыл и ушел. А Светлана к тому времени подурнела, раздобрела, ведь ела конфеты и сладкое без удержу, так наши бабки объясняли ее тучность, намекая, что и во всяком деле, и в том самом, она тоже не могла себя удержать из-за сладости греха. Тогда и сдали ее все же в психлечебницу. Иногда, на месяц, на два, она приезжает домой, ходит, глядя в сторону, от каких-то препаратов у нее борода стала расти, и все носит письма на почту — своему первому мужу. Поэтому свою вторую — Полю — Красновы уже не заставляли так вкалывать на школьной ниве. Да Поля и была попроще, ее-то я по школе помню, всего в год разница, ходила такая полногрудая уже в седьмом классе, вяловатая, обстоятельная. Она была без претензий, не полезла в МГУ, кончила факультет механизации нашего Института, где ее отец заведовал кафедрой, года два отработала по распределению после окончания, лет семь или восемь я ее не видел и ничего о ней не слыхал, потом узнал, что она вышла замуж за шофера автобуса, учившегося на вечернем отделении все того же факультета механизации, где она вела тогда почасовку, и весь двор всколыхнулся от такого мезальянса. Но на фоне разваливавшихся молодых семей выглядели Поля и Толя Барсиков, такая смешная была у него фамилия — Барсиков, весьма симпатично, и старухи зашептали: «Толя да Поля, Поля да Толя, как нарочно придумано». Я его только раз или два видел: усатый, сутуловатый, невысокий, вид привыкшего к ручной работе мужика. Родили они дочку — Сашеньку Барсикову, годика через три она ко всем уже подходила и говорила: «Меня зовут Саша Байсикова. Я хожу в садик. Пойдемте ко мне в гости». И все умилялись, говоря при этом, что заброшенный ребенок, потому что Полина со своим Толей даже в дальние рейсы ездит: он ее боится одну без себя оставлять, ревнует. Хотя ревновать ее уж вовсе было ни к чему, она ему прямо в рот смотрела. Но он считал, что Поля «эвон из каких», а он простой шоферюга, боялся ее одеть понаряднее, и она ходила замарашкой, но ей это было все равно. А потом вдруг пополз страшный слух, что этот Толя Барсиков из ревности зарезал Полину, зарезался сам, и все на глазах у семилетней дочери. Так оно и оказалось, хотя такие итальянские страсти уж совсем вроде бы не из нашей жизни. Сам Краснов через месяц после гибели младшей дочери умер. И осталась бабка, доцент, ученая дама, богатая, в золотых очках, осталась одна с внучкой Сашенькой Барсиковой, которой уже четырнадцать, дочкой сумасшедшего отца и племянницей сумасшедшей тетки. Какова наследственность! Вот откуда у нее жалкие глаза и внешне высокомерный вид.

— Ну вы, Борис, прямо повесть написали в духе Фолкнера, — сказал Илья, утомившийся от длинного рассказа. Плохо и с трудом воспринимал он житейские и конкретные истории без сопровождающего теоретизирования. Он даже вспомнил, что ему пора бы уже к Лине, но было нельзя не дать человеку высказаться, поскольку сам долго говорил. Хотя он-то, в отличие от Бориса, считал Илья, говорил вещи общезначимые. Но мрачности и жути рассказ на него все же нагнал. За занавешенным окном шумели под ветром деревья, а здесь было светло и тепло, но Илья вдруг почувствовал, что за этими уютными катакомбами находится мрак, который притаился у запертой двери, но готов в любую минуту ворваться.

— Фолкнера? — переспросил Борис. — Может, и так. А чем это не какая-нибудь из дантовских историй?

— Дантовские истории? Здесь? Но весь колорит дантовских историй в том, что они рассказываются в аду.

— Вот именно. Вы мне рассказали о «русской Библии». Это ваше дорогое. Позвольте и мне поделиться моим дорогим, а стало быть, слегка сумасшедшим. Данте был в аду. А где он, этот ад? Земля и есть ад. Вот моя разгадка земной жизни. Мы не хотим этого понять, но вспомните, что после грехопадения людей выгнали на Землю. Бог выгнал их из рая в наказание. Но ад и есть наказание. Евреи, как говорят, не имеют в своей мифологии ада, хотя сатана у них есть, потому что помнят рай и все их страдание, как их оттуда изгнали, поэтому они понимают, что нет другого ада кроме Земли. «Зачем Бог поместил здесь евреев?» — вот их моление. А для тех племен и народов, которые не имели непосредственного контакта с Богом и раем, Земля не ад, а нормальное место жительства и свои грехи они воспринимают как то, за что им потом будет наказание, не понимая, что уже в этой жизни они не только грешат, но и получают воздаяние. Вы скажете: а младенцы? Но именно потому, что страдают младенцы, я и говорю, что Земля это ад. Только в аду могут мучать детей за грехи их родителей. Ад не где-то там, хотя, может, там тоже что-то есть. Но если вглядеться, то ад прежде всего здесь, под покровом привычных отношений и поступков. Эти обычные, привычные и благодаря привычке кажущиеся нормальными человеческие отношения и есть нечто безнравственное, подлое, враждебное идеалу. Ведь на Земле близкие люди чаще всего и ненавидят друг друга и, живя, как они думают, на белом свете, живут на самом деле в аду. Например, отношение полов. Когда смотришь на иных мужчину и женщину, то кажется, что они соединяются только затем чтобы мучать друг друга. А то и убивать. А убийство для убиваемого — самый страшный страх, самое мучительное мучение. Это мучение стоит вечных адских мук. Я говорю, что знаю, что мог видеть, — не само убийство, конечно, но его последствия, и мог реконструировать, что и как происходило. Четыре года назад погиб мой двоюродный брат Андрей. Тихий и благополучный был вроде бы всегда мальчик. Он был женат на бывшей однокласснице, потом развелся и женился на какой-то приблудной бабенке, похожей на болотную змейку, гибкую, порочную, из дурной, как потом выяснилось, компании. Родила ему двух дочек, но при этом втянула в темные делишки. Он терзался, решил, похоже, все рассказать, раскрыться. Сказал жене, а та дружкам. И с ее помощью его убили, наверное, удавили, а потом инсценировали самоубийство, будто бы он утопился. А перед смертью заставили написать записку, где он просит в своей смерти никого не винить, а особенно Людмилу, так его жену звали, основной мотив записки: Людмила ни в чем не виновата, виновных не ищите ради ваших внучек. В два часа дня у родителей обедал, шутил, а в семь жена позвонила, что он уехал на Ждановские пруды купаться и там утопился. Я был на похоронах и поминках, там, кстати, последний раз видел вашего Леву Помадова, который потом пропал, тоже по-своему фигура трагическая. Первый раз тогда и увидел жену Андрея, уже вдову, физиономия преступницы, хищницы. А потом посмотрел на лицо Андрея в гробу. Несмотря на все ухищрения похоронных дел мастеров оно было искажено от мук и страданий, а левая сторона просто была почерневшей. За что ему такое? Наказание ведь приходит не преступникам - не людям, они дьяволы, орудия зла, бесы, а тем, кто знал норму, но преступил ее. За то, в конце концов, за что обречен весь род человеческий на страдания, — за грех праотца нашего Адама. А он еще и женился черт знает на ком! Ужас в том, что жена уничтожила мужа, отца двух детей, кормильца. И разве мало таких преступлений? Когда-то было сказано, что муж да жена пребудут единой плотью. Но на деле это не так, увы!

— Ее арестовали?

— Доказать ничего нельзя было. У нее алиби было.

«Алиби. То, что я ищу, — пронеслось в мозгу у Тимашева. — Не дай Бог, что дома случилось, — прокляну себя».