с другой. Он подумал, что хотел показать Кузьмину свое эссе «Мой дом — моя крепость», написанное уже с месяц назад, но которое все равно было не напечатать. Он прошел в свою комнату, достал из ящика письменного стола (на котором стояла пишущая машинка и лежали полученные от машинистки страницы его последней статьи, хотя и предназначенной для журнала, но тоже казавшейся ему принципиальной) листочки эссе, спрятал в портфель. Подумал, не приложить ли и статью о Чернышевском, лежавшую на столе, но решил, что два текста давать неприлично. Потом. Если эссе Борису понравится… А пока надо вычитать статью, может, поработать над ней еще. Он присел за стол, но в горле было сухо.
Илья двинулся на кухню, открыл кран, подождал, пока протечет струя, налил себе полную кружку воды, выпил. Стало легче, но пить все равно хотелось. Надо бы чаю… Он зажег газ и поставил на конфорку чайник, вспоминая при этом, как лет семнадцать-восемнадцать назад в Ленинграде они веселились в мансарде всю ночь, пили водку, Элка была в центре компании, играла на гитаре, пела, ее записывали на магнитофон, а Илья пил водку и выглядел добродушным парнем, немножко интеллектуалом, но в пьянстве не отстающим от других. Питерцы с их претензией на европейскую культуру были заботливы. Проснувшись утром, Илья, изнемогая от сухости во рту, едва ли не впервые тогда испытанной, обнаружил прямо на полу около их лежанки полную бутылку воды, которую с жадностью влил в свое воспаленное горло. Питерские приятели поступили «грамотно» — в специфически алкогольном понимании этого слова.
Можно было «грамотно» налить, «грамотно» выпить, «грамотно» заначить бутылку, «грамотно» оторваться от «ментов» или откупиться от них парой портвейна, а наутро «грамотно» похмелиться. Поразительно, что очень долго это и казалось «подлинной», «реальной», «настоящей» жизнью… А теперь, стоя у плиты, ожидая, пока закипит чайник, беспокоясь, что не звонят жена и сын, он задавал себе детский вопрос: почему многие люди под шестьдесят, кого знал Илья, из числа его, так сказать, приятелей, оборачивались на свою жизнь, как на прожитую случайно, испытывая метафизическую тоску, как Мишка Вёдрин, хотя и доктор наук, автор трех или четырех книг. Так же чувствовали себя и просто веселые, гульные в прошлом люди… Мать его была в себе уверена: «Я не зря жила на свете. Перед государством я чиста. Работала, не покладая рук, сына родила и вырастила. Всю жизнь трудилась». Элка иронизировала над его матерью: «Крепостное сознание, государственно-крепостное». Было легко, как он воображал, от этого сознания отказаться и стать свободным от всех обязанностей и принуждений, и какое-то время ему думалось, что он, наконец-то, живет, но разваливалась семья, разлаживался весь механизм его отношений с миром: никто ему уже не был нужен, кроме сына, а вот он теперь сыну не нужен.
Чайник закипел. Илья снял с сушилки свою чашку, подаренную ему когда-то женой, насыпал в нее чай, залил кипятком, достал купленный им джем, сел за стол. Сахарить чай не стал, хватало сладости джема, который он зачерпывал ложкой прямо из банки. Снова зазвонил телефон. «Антон? Или Элка?» — с надеждой вскочил он из-за стола. Говорил Гомогрей:
— Тимашов, ты живой?.. Это я, Ваня Гомогрей! Жопа! друзей не узнаешь? А я о тебе беспокоюсь, не сплю!.. Гомогрей о тебе беспокоился! Сюда звонил, чтоб Элку предупредить, что с тобой все в порядке. А ее — хи-хи — дома не было. Я тебя предупреждал. Тимашов! Твой друг Гомогрей тебя предупреждал! берегись!
— Элки не было? Во сколько? — переспросил Тимашев, не обращая внимания на пьяные выкрики.
— В шесть вечера не было, в семь не было, в восемь не было, и в девять не было. Гомогрей не спал. Гомогрей каждый час звонил. Но ты Гомогрея плохо знаешь, он все же дозвонился! Он вычислил! Она у Таньки сейчас! — Илья подумал, что он это подозревал. — Но, Илька, ты учти! Она там недавно! Всего час. Мне Танька проговорилась. Мне тебя жалко, Илька! Я еще портвейну выпил и чуть не плакал!.. Элка твоя, я думаю, с Паладиным была. Его тоже дома не было. Гомогрей звонил. Беспокоился и звонил. Ну и задал ты мне задачку, Тимашов! Тыковкин-то пари выиграл, — он захныкал. — Только Паладину — ш-ш-ш! Гомогрей тебе ничего не говорил.
Пока Гомогрей, не останавливаясь, нес все, что было у него на уме и на языке, Илья стоял, сжав зубы, словно онемел. Теперь, наконец, произнес:
— Я же просил тебя не делать этого, не звонить!..
— А вот Тыковкин посоветовал позвонить! Он ко мне на полчаса в гости зашел и убедил Гомогрея.
— Знаешь ли, Ваня, — начал было Тимашев, но сорвался. — Какого черта ты лезешь не в свои дела! Но раз уж ты встрял, можешь передать своим Тыковкину и Паладину, что им несдобровать!..
— Тимашов, ты что! Ты смирись, Илька! Гомогрей тебя просит: смирись. Жопа, ты не знаешь сильных мира сего! Съедят. Со всей, Илька, твоей гордостью съедят. Поэтому Гомогрей говорит тебе, учит тебя: смирись. А то даже косточки твои не хрустнут. Единица что? Единица — ноль! Это еще Маяковский сказал. А если в Партию сгрудились малые, сдайся враг, замри и ляг! Сдайся, Тимашов, ты не умрешь красиво, ты просто исчезнешь.
— Гомогрей, ты что несешь! У тебя сумерки сознания, бред!
— Я, конечно, преувеличил. Но ты отступись. Не мсти! Сам во всем виноват! Я тебя, дурака, учил и буду учить! Единица против партии — ноль! Ты меня понял? Ты понял философскую мысль Гомогрея? Партия любого сглотнет. Паладина сам Вадимов боится! Ты понял? Повтори, что я сказал!
— Ты охренел, — сказал Илья. — Я на твою партию клал с прибором. Эта система перестает работать, когда человеку не страшно. Понимаешь? А мне не страшно. Мне перестало быть страшно.
— Еще станет. Еще испугаешься. Тебе будет страшно, когда Элка тебя убьет за твои измены, чтоб ты ей на пути не стоял. Ты — дурак! Партия — это настоящая сила. И у нее есть своя элита, сила в силе! Это не твое вшивенькое самодержавие! А ты со своими западническими рассужденьицами и своими любимыми Чаадаевыми и Чернышевскими — типичный кабинетный ученый, типичный представитель «профессорской культуры», о которой сам ты и писал! Ха-ха — он заржал. — Что? Здорово Гомогрей тебя уел? Жопа, иди спи, раз тебя Элка пока не убила.
Он хлопнул на рычаг трубку. Илья некоторое время слушал короткие гудки, но перезванивать не стал, тоже положил трубку. «Неужели?..» — сердце болело, сжималось. До этого звонка он все же надеялся, что ошибается, что слишком мнительный. А теперь?.. Ах так! Ну, тогда никакой вины перед ней нет! Хватит! Да и надоело таскаться по магазинам, самому себе готовить, да еще встречать почти каждый день неприязненные взгляды, ощущать себя каждый день в чем-то виноватым. Ни разу не попался, но ведь его похождения не могли не чувствоваться женой. И без того уж чересчур она ему прощала. Илья вдруг спохватился. То, что поначалу словно сняло с него его грехи, теперь пугало. Логика вины вела его к умозаключению, что Элка что-то разузнала о его отношениях с Линой (других своих измен он не считал) и будет стоять на том, что он сам всему виной. Она уйдет. Дом окончательно распадется. Сын не с ним. Он тогда навсегда потеряет сына. Может, Гомогрей напутал что?.. Элка и партия! Что-то непредставимое и несопоставимое. Надо лицом к лицу это выяснить, откладывать нельзя. И он, не отходя от телефона, тут же набрал номер лучшей Элкиной подруги, своей одноразовой любовницы Таньки.
Голос у подруги был сухой, но жену она позвала.
— Ты чего звонишь? — вместо привета спросила Элка зло-раздраженно. — Проверяешь? Нет, — тут же озлобившись и забыв о том, что хотел выяснить, сказал Илья. — Беспокоюсь, где сын. Если тебе интересно, его нет дома. А уже почти час.
— А ты успокойся. Не надо было на него вчера кулаками замахиваться. Да потом у мальчика должна быть своя жизнь. Так что не занудствуй. Сам разве не пил, не гулял? Да и сейчас, что делаешь? Где ты, например, сегодня был?
— Тебя самой не было. Я в шесть звонил, предупредить. А потом Гомогрей звонил… Тебя все равно не было.
— Ну знаешь!.. В шесть я в магазин выходила. Около семи к соседке за спичками зашла, где-то около восьми поехала и после девяти была уже у Таньки. Проверь у своих сыщиков! Так что зря своих приятелей беспокоишь за мной следить. У меня все открыто. А вот где ты был?
— Как где! — проговорился, защищаясь, Илья, — Я у Розы Моисеевны был, матери Владлена, тебе хорошо известного. А ей уже девяносто, и она почти совсем одна. И умирает. Это целая трагедия. После такой жизни — в забвении, в одиночестве, никому не нужной, глупой старухой…
— Мне не интересно, сколько лет твоим блядям, — отрезала Элка. — Если у нее есть сын, пусть он о ней заботится, а у тебя тоже есть, о ком заботиться, если бы ты помнил.
— Я помню, — глухо сказал Илья.
— Не похоже! Впрочем, все. Я остаюсь ночевать у Тани. Ты что-нибудь еще хочешь спросить?
— Нет, ничего.
— Тогда пока, — и она бросила трубку.
Илье ничего не оставалось, как сделать то же самое. Она оправдалась! Все по времени совпадало со звонками Гомогрея. А он остался виноватым. И не решившимся решить свои проблемы. Опять пожалел, что не остался с Линой. Она его любит. А Элка нет. Как все это произошло? Как совместные, любимые обоими посиделки, застолья и гулянки перешли в такой дикий, нелепый разлад? Ведь все же вместе было. А теперь все порознь. Почему? Вчера сын ему сказал, когда Илья сделал ему какое-то замечание: «Не хочу с тобой говорить. Не верю ни во что, что ты говоришь. Ты все врешь. Спишь с чужими бабами, а маме все врешь!» Вот тогда-то Илья в праведном (при этом полупьяном) гневе замахнулся на него рукой. И сын выскочил из дому, убежал к приятелю. А сегодня, видно, тоже не захотел с ним встречаться. Может, и матери что-нибудь рассказал. Хотя вряд ли. Слишком горд, да и ее гордость щадит.
Он подумал, что еще недавно дом их был полон гостей. Так странно быть в пустой квартире!.. Элкиной энергии хватало на огромные компании, которые дневали и ночевали у них. Элка ночами напролет могла играть на гитаре, петь, веселиться или беседовать. Беседовать она любила страстно. А задушевные разговоры начинались обычно после двенадцати. Излияния шли следом за возлиянием. «Жаворонок» Илья уже клевал