Ракета толстяка стояла совсем близко к деревьям, можно добежать одним рывком, если хватит сил. Длинный остался ждать, а толстяк медленно пошел вперед, сжимая в кармане пугач.
Пусть не будет зверей, — думал он. — Пусть их не будет. Не мог же я дать пугач этому малому, он бы сразу все понял. Только бы не было зверей.
Руки плохо слушались его, люк никак не хотел открываться. С трудом он откинул его и вошел внутрь. И внутри корабля тоже никого не было. Никто не нападал. Оставив люк открытым, толстяк быстро пошел в рубку управления, захлопнул за собой дверь и прижался лицом к смотровому стеклу.
Он сразу увидел длинного. Озираясь, тот стоял на опушке. Потом, решившись, сплюнул и быстрыми шагами пошел к ракете. Он шел, поглядывая настороженно по сторонам, держа карабин в боевой готовности. Остановился. Побежал. Снова пошел шагом. Васильки, растоптанные огромными ботинками, отмечали его путь. Опять побежал. В нескольких шагах от ракеты вскинул карабин и выстрелил. Вверх, вперед, вниз. Одна пуля чиркнула по обшивке. Длинный рванулся к люку. Толстяк вышел из рубки, чтобы запереть люк. И обмер. Длинного не было.
— Эй, парень, где ты? — спросил он.
Никто не отозвался. Люк открыт, снаружи светло. Толстяк осторожно выглянул. Никого. Он вылез из ракеты, обошел ее кругом. Никого. Тишина. Только птички посвистывают.
Он вернулся. Не торопясь, запер люк, прошел в рубку и запустил двигатель.
— Домой, — сказал он себе, — домой.
«Домой, — повторил Илья, — а мне, стало быть, выпало после сорока потерять свой дом. Возвращаться мне туда неохота. Все кончилось. Как только перестал представлять, каким должен быть дом, его сразу не стало». И с сыном не поговорить. А когда-то, как этот толстячок, бежал домой к маленькому Антону… И нечего жену винить. Надо полагать, его отношениям с сыном она не мешала. Если не считать всеразрушающей российской богемности. Откуда у Элки такая бесшабашность? Тесть с тещей — тихие работяги, инженеры. Может, правда, что-то от прадеда-цыгана передалось? С другой стороны, при чем здесь кровь? В каком русском нет цыганской, половецкой, татарской, еврейской, угро-финской, немецкой и всяких других кровей! Дело в стихийности, недоцивилизованности самой культуры. А мы — ее пленники.
Илья посмотрел на журнал и подумал, что уже далеко убрел от кузьминского рассказа. Хорошо бы дать почитать его сыну. Элка смеялась: «У Ильи классическая отцовская шишка». Он с ума сходил, когда Антон болел или домой хоть на полчаса опаздывал. Не дай Бог что-нибудь случилось! Когда сын был маленький, Илья ложился с ним рядом, чтоб не страшно было малышу одному засыпать в темной комнате. В квартире гости, за дверью комнаты пьяноватый шум и гам, звучит гитара Элки, смех, возгласы «где же Илья?», а он, Илья, прилег поверх одеяла рядом с сыном, и кажется, что ничего другого ему не надо. Как и когда он утратил этот контакт?
От собственного ли беспутства? Что ж, оно давало возможность Элке возражать на его упреки. «Будь честным, — говорила она. — Ты призываешь к работе, а сколько раз видел тебя Антон пьяным!.. Ты об этом помнишь? А ты к парню с нравоучениями лезешь, да еще с этим казенно-коммунистическим убеждением, что труд создал человека. Посовестись, Илья! Антон честнее тебя, когда заявляет, что хочет жить в кайф». Поведение сына — это ему наказание за его гульбу.
Может, и в самом деле прав Кузьмин, что земная жизнь и есть ад, где люди в самой своей жизни получают воздаяние за грехи?
Но почему у него так случилось? Может, потому, что не было любви? «О, Русь моя! Жена моя! До боли…» Никто из них — ни он, ни Элка, — не стал личностью, не строил свое бытие, ограничивались бытом. А там, где нет личности, нет и любви. Есть лишь зов плоти. Или удобство совместного проживания, быта.
Он страдальчески зажмурился. О Лине он сейчас даже и не вспомнил.
Автобус остановился. Все принялись выходить. Илья сунул журнал в сумку и встал. Автобус подъезжал не к самому входу в метро, а с тыла, метров сто еще нужно было идти. Илья вышел последним. Неподалеку от конечной остановки автобуса был величественно-мраморный вход на ВДНХ. Здесь как всегда дул сильный ветер. Почему именно здесь скорость ветра усиливалась, было непонятно. Возможно, какой-нибудь просчет архитекторов, устроивших на этом месте эффект аэродинамической трубы. Валялась опрокинутая урна, неслись по асфальту, подпрыгивая, конфетные бумажки и обрывки газет. Илья ускорил шаг, перешел шоссе и свернул на дорогу, которая вела мимо разнообразных киосков ко входу в метро. Но и тут ветер не унимался, так что пришлось поднять воротник куртки. Проталкиваясь сквозь толпу встречных прохожих, Илья невольно следовал за парой средних лет. Женщина на ходу выговаривала своему, очевидно, мужу: «Что тебя теперь, толстопузого, интересует? Кино, вино и домино. Хоть бы на бабу какую посмотрел, расшевелился!..» Муж отдувался и молчал.
Глава XIXВольер
Но это кто в толпе избранной
Стоит безмолвный и туманный?
Для всех он кажется чужим.
Мелькают лица перед ним,
Как ряд докучных привидений.
Что, сплин иль страждущая спесь
В его лице? Зачем он здесь?
Редакцию он называл в мыслях вольером. То есть огороженным местом, где зверям позволяется слегка резвиться. Для журнальной работы требовалась раскованность и умеренный цинизм. Не тупоумие ортодоксов — оно бесплодно и не дает возможности журнального маневрирования — а легкое фрондерство. Постороннему человеку редакция казалась оазисом свободомыслия. И он сам всегда охотно и радостно носил маску остряка и балагура и кувыркался в этом вольере, порой живее прочих.
Но сейчас, стоя в полутемном вагоне метро, он чувствовал дурноту, захлестывавшую его до самого горла. «Что в сущности, случилось? — успокаивал он себя. — Почему я решил, что все кончено? У всех все в жизни бывает. Ничего же не произошло. Что я распсиховался? Все образуется. А если перейти на автономное существование?.. Бесстрастие — как принцип Стой. Дыхание ровное, лицо спокойное. Нейтральное выражение лица. Но не рвать ни с кем, оставаться прежним, но сдержаннее, без всяких шуточек. Проще говоря, одеть маску Чайльд Гарольда. И никаких выяснений с Паладиным. Бессмысленно. Даже неважно, так это или не так».
Но дыхание перехватило, когда опять подумал, что могло быть так. Хотя бы неделю назад. Поехали к нему после стекляшки. Элка пела под гитару. Антон был у тещи. Потом, расчувствовавшись, пьяно выводили военные песни, воображая себя настоящими друзьями. «Три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой». Потом два танкиста, Илья и Боб Лундин, убрались спать, а Элка и Паладин остались на кухне — петь и вести разговор. Илья проснулся как всегда рано, раньше даже семи, толкнула его ревность не ревность, а что-то вроде. Он вдруг с похмелья вспомнил начало своего романа с Линой: вот так же в гостях, пока другие спали. Вскочил и вышел на кухню. Элка сидела за столом и курила. Увидев Илью, почему-то привстала, но открыто и честно посмотрела на него и заговорила, словно отметая возможные подозрения: «Только что Паладина уложила. Всю ночь протрепались. Он мне исповедовался в своей жизни». Илья не мог не поверить. Все же было бы чересчур, когда муж в соседней комнате. Теперь, по воспоминанию, этот ее открытый взгляд казался ему подозрительным. А жена Цезаря должна быть вне подозрений, вспомнил он формулу развода, использованную Гай Юлием Цезарем.
«У тебя грязное воображение», — сказал он себе.
Он ничего и никого не видел вокруг себя, бессмысленно глядя в черноту туннеля, по которому мчался поезд. Механически на «Проспекте Мира» перешел на кольцевую. Мысли проворачивались, но как-то неплодотворно, словно на холостом ходу. Ничего он не мог себе объяснить, не мог принять никакого решения.
Он вышел из метро «Парк культуры» и решил пройти пешком по Садовому. Было еще полдссятого, можно не спешить. На улице по-прежнему дул ветер, и он надеялся остыть, успокоиться, охладить голову. Он шел, глядя себе под ноги. Сердце билось неровно. Пыль и мелкий песок летели ему в лицо. Приходилось отворачиваться. Было неприятно. Несколько минут он боролся с ветром, потом, не выдержав, повернул назад, к переходу. На другой стороне дождался троллейбуса. Ехать немного, всего две остановки.
Он стоял у двери, держась за поручень. К выходу пробиралась пожилая уже, худощавая женщина с седыми кудерьками, прокуренным лицом, нервными худыми пальцами, которыми она хваталась за спинки сидений для устойчивости. Тип, много раз встречавшийся Илье: классная секретарша-машинистка при каком-нибудь главном редакторе в журнале, наверняка одинокая, с неустроенной личной жизнью. Проходя мимо Ильи, она вдруг толкнула его и почти с ненавистью крикнула:
— Не видите разве, что всем мешаете?
Поспешно посторонившись, Илья тем не менее не удержался:
— Неужели всем?
Но обидчица сошла, не ответив, бросив только на него негодующий взгляд. Вот так, ни с того, ни с сего. И Илья тогда сказал себе, что нужно затаиться, «не возникать», а то чего-нибудь натворит: слишком скверно начинался день. Житейский опыт подсказывал, что бывают дни, когда лучше где-нибудь пересидеть в укромном месте или, по меньшей мере, не предпринимать в этот день никаких начинаний.
Он подошел к двухэтажному особняку, постройки еще прошлого века. В этом особняке теперь помещалась их редакция. Еще не было десяти, и он никого не ожидал увидеть. Но у крыльца стояли сотрудники, курили, болтали. Через забор, отгораживавший их от жилого дома, свисал высохший тополь, еще летом перерубленный молнией посередине. Другой забор отгораживал стройучасток с недоразваленным каменным домом. Вдалеке маячил часовой. Года два назад военные получили этот участок в свое пользование, хотели тут что-то строить. Для этого надо было убрать старый дом. Но когда его ломали, не соблюдая, разумеется, правил безопасности, то часть кирпичной стены этого дома рухнула, солдатиков завалило, четверых — насмерть. Рассказывали, что военного начальника понизили, во всяком случае работу законсервировали, и уже год, кроме часовых, охранявших непонятно что и заигрывавших с девицами из соседнего медучилища, никто там не появлялся.