«Проклятый Кляузевиц!» — подумал Илья, сразу сообразив что нажаловался на него Чухлов: пару дней назад они повздорили. Илья не согласился с его замечаниями на полях статьи, которую он вел, и тогда Чухлов швырнул статью на стол и заорал:
— Не умеете работать, так и скажите! Тогда подавайте по собственному желанию.
— Во-первых, будьте повежливее, — сумрачно ответил Илья, — а во-вторых, редакторский стаж у меня лет на десять побольше вашего, не говоря уж о профессионализме.
Понятно, что Чухлов мстил. И хотя Илья решил было, что чем ему хуже, тем на самом деле лучше и справедливее, инстинктивная реакция организма была — защищаться.
— Я хотел бы объяснить, — сказал Илья. — Мною опубликовано в журнале семнадцать материалов.
— Вот я именно об этом: сами пишете много, а на журнал не работаете, теперь восемнадцатый материал хотите протолкнуть. Клим Данилыч слышал как вы говорили, что хотите ее в журнал дать.
— Сергей Семеныч! я еще раз повторяю, что имею в виду свою работу в журнале в качестве редактора, и вы должны бы это знать. В год у нас редакторская норма от восемнадцати до двадцати статей. А у меня к октябрю уже проведено и выпущено в свет семнадцать статей. И около пяти на подходе.
— Вот я и говорю. Это хорошо, что вы много пишете. Писать вы умеете. Молодцы. Но надо и на журнал работать. А вы для журнала только свою восемнадцатую статью даете.
— Сергей Семеныч! К сожалению, за это время я написал всего лишь одну свою статью, а семнадцать материалов — это те, которые я сделал в нашем журнале как редактор.
— Да я же не возражаю, — уже мягче сказал Вадимов, — чтобы вы много писали, раз вы умеете. Хоть двадцать материалов публикуйте. Только для журнала тоже надо работать.
— Но я же и работаю, — с отчаянием сказал Илья, не понимая, то ли Вадимов дурака валяет, то ли и в самом деле непробиваем.
— Вот идите и работайте! — прервал его Главный. — О чем здесь пререкаться!.. Выслушали, что вам сказали, и работайте.
Илья выкатился из кабинета, тряся головой и отдуваясь.
— Ну что, влетело? — спросила Светка.
Илья покрутил пальцем у виска, побежал в комнату за сумкой, но, уходя, почему-то сказал Светке:
— Если кто срочно будет искать, ну, во что бы то ни стало, то я в деревяшке, объяснишь, как пройти.
— Ему тоже? — кивнула, ухмыляясь, Светка на кабинет Главного. — Или Чухлову?..
— Разумеется, нет, — выдохнул в ответ Илья. — Только своим, и если у кого срочное дело ко мне.
Что-то тревожно было у него на душе, подумал, что вдруг сын или Элка будут его искать или пришлют кого. А ему, кроме как в деревяшку, пути не было. Да и с Паладиным надо, наконец, начистоту поговорить.
— Ладно, не беспокойся. Соображу, — ответила большеглазка.
В деревяшке была большая очередь, тянувшаяся за высокую деревянную перегородку (в столовой, попытавшейся на модерновый лад отделать помещение деревом под псевдостарину было самообслуживание). Но редакционная компания уже сидела, сдвинув два стола. Завсегдатаям кое-какие вольности разрешались.
— Эй! — крикнул ему Шукуров, приподнимаясь, — мы тебе уже взяли, иди сюда. Ты уж извини, что всем, то и тебе.
На маленьких тарелках посередине стола лежали шпроты с ломтиками лимона, и еще перед каждым — тарелка борща и котлеты с вермишелью. Ели вяло, больше пили, что видно было по разгоряченным физиономиям и спутанным волосам. Илья сел между потеснившимися Паладиным и Шукуровым. Боб Лундин рассказывал анекдот, подражая всемирно памятному голосу Брежнева:
— Идет прием. Генеральный по бумажке: «Дорогхая гхоспожа Маргхарет Тэтчер, в вашем лице…» Ему шепчут: «Леонид Ильич, это не Тэтчер, это Индира Ганди».
Боб поднял голову и тупо посмотрел перед собой, имитируя такой же всемирно памятный взгляд, потом продолжил:
— Снова Наш опускает глаза и читает: «Дорогая гхоспожа… Маргхарет Тэтчер». Ему снова: «Это Индира Ганди». Леонид Ильич опять смотрит (та же имитация Бобом тупой растерянности; и опять читает: «Дорогхая… гхоспожа… (с отчаянной решимостью в голосе) Маргхарет Тэтчер!» «Леонид Ильич! Это Ганди!» — «Я и сам вижу, что Ганди, а написано — Тэтчер!»
Все захохотали, а Илья сказал:
— Вот-вот. С Вадимовым только что точно такой же разговор был, — и пересказал о семнадцати статьях.
И снова все захохотали.
— Теперь ты его никогда не переубедишь, — заржал, тыкая в Тимашева чайной ложкой, Гомогрей. Он уже сильно поднапился.
— Начальники подбираются, чтоб нижестоящий был ни в коем случае не умнее вышестоящего, так и готовят себе смену. Дождетесь, что Чухлов у вас Главным будет, — мрачно бросил Анемподист-правдолюбец, сутулый, тощий, с прокуренными зубами и злобным огнем в глазах. — Вам надо решать, что с ним делать!
— А пошел он! — буркнул Паладин.
— Куда же это он пойдет, душа моя? Такому засранцу совсем некуда идти, — замурлыкал Боб. — Только у нас его и терпят. А поскольку никто его не возьмет, придется нам его дальше терпеть.
— Ему наплевать! — зловещим шепотом, зеленея, просипел Ханыркин. — У него папочка начальник! Чего ему бояться! И все вы будете такими, как только в начальство выйдете.
— Что же это ты нас все пугаешь? — спросил Паладин.
— Он не пугает, душа моя, а предупреждает, — объяснил Боб Лундин. — Анемподист — это больная наша совесть.
Поощренный Ханыркин совсем озверел от коньяка и забыл о предмете разговора, то есть о Чухлове, перед ним был новый противник:
— Конечно, тебе не нужно ни бороться, ни бояться, ни в начальство лезть. За тебя все уже твой папочка сделал!
— Слушай, заткнись, — привстал, но еще миролюбиво, Паладин.
— Ладно, мужики, хватит, да, — поднялся примирительно Вёдрин. — За Левку пьем Помадова. Вот об этом лучше подумайте. Он Теорию Калейдоскопа сочинил, а вы себя как мудаки ведете.
— Тебе чего? — наклонился к Илье Шукуров. — Мы еще водочки прикупили. Так что на любой вкус.
— Пожалуй, я останусь при коньяке, — он взял стакан, Игорь Шукуров плеснул в него жидкости из канистры, сделал глоток и сказал (надо ведь было что-то говорить, чтоб не свихнуться от мыслей и от неопределенности своего положения). — Я согласен с Михал Петровичем. Давайте об умном. Я, кстати, могу рассказать о культурологической параллели к Левкиному Калейдоскопу. Сегодня у нас аргентинский день, поэтому я и вспомнил. Там есть такой философствующий писатель — Борхес. У нас его перевод готовится, философские эссе «Семь вечеров» и рассказы. Одна моя знакомая переводит.
— Опять киска? — спросил Гомогрей. — Ох, Тимашов!..
— Совсем не киска. Весьма достойная женщина. Так вот этот аргентинец Борхес мир представляет как некий Лабиринт, по которому человек бредет, пытаясь добраться до неведомой цели. В лабиринте его может встретить чудовище Минотавр или вообще он окажется обманкой, нерешаемой задачей.
— Но есть отличие, в нашем отечественном Калейдоскопе ты никакого чудовищного Минотавра не встретишь, только благолепие и красоту, — тут же сказал славянофильствующий Шукуров.
— Если не считать, что Левка в последние дни все бредил каким-то крокодилом, — оборвал его задумчиво Паладин.
— Ну, бредить чем угодно можно, — отбился Шукуров. — Главное, что ничего такого в натуре нет.
Как и всегда, после пятой или шестой порции спиртного, на Боба нашло песенное настроение, и он тихо напел, обнимая за плечи своих соседей, Ведрина и Гомогрея:
Я ствол на ветке укрепил,
Чтоб бить наверняка:
То был огромный крокодил
С ногами рысака.
— Это очень важно, что наш Левка был не глупее ихнего Борхеса, — сказал трагическим голосом Ханыркин, — но мы своего Левку проворонили, и он пропал неизвестно куда.
— Ну, скажем, по теории Михал Петровича, — осклабился Паладин, — он мог вполне попасть на Альдебаран, вернуться, так сказать, на свою историческую родину, потому что, по концепции нашего друга, все сочинители идей и теорий — это альдебаранцы, во главе, разумеется, с самим Михал Петровичем.
— У меня концепций, к сожалению, кроме альдебаранской, нету. Но вы все равно мудаки, что смеетесь, — Вёдрин заглотнул свою порцию. Водолазка сморщилась на его выпирающем пузе, выбилась из брюк, Вёдрин этого не замечал, но пьян был еще не очень. — Что же мне носиться со своим докторством, как Вадимов?.. Я лучше пью. Доктор — это ничего не значит. Да. Надо свое сочинять. Про Альдебаран, может, и шутка, а может и нет. Может, он просто не так называется. А как человек может понять мироздание? Способен ли он на это? Я попробую сказать, да, как я сам понимаю человеческие возможности. Это взгляд пескаря из глубины пруда, куда время от времени забрасывается удочка с крючком и червяком, и вот по этой удочке, леске, крючку, тени рыболова, иногда засовываемой рыболовом в воду руки, — то есть чего-то страшного и совсем необъяснимого, — проникающему сквозь толщу воды мерцанию звезд, луны, жару солнца рыбка и пытается понять вселенную. А приспособлений, чтобы выйти за пределы своей среды, у пескаря нет, и он тужится собственным умишком связать воедино солнце, крючок, леску, руку рыболова — а в пруду еще и щуки есть, и всякая другая живность. Там, в воде, свои проблемы. Так и человек: живет на Земле, а с Космосом соприкасается, как этот пескарь с нашей реальностью. Поэтому высшая мудрость была Сократом высказана: я знаю, что ничего не знаю. Да. Я могу только предполагать. А что конкретно каждый данный индивид сочиняет это, стало быть, от его тузе мной культуры зависит.
— Так ты, Михал Петрович, считаешь, что по концепциям можно понять, откуда Левка, а откуда тимашевский Борхес?! — крикнул прямо над ухом у Ильи Шукуров.
— Тише ты, крикун, — сморщился Илья. — Конечно, можно. Это я тебе и без Вёдрина скажу. Аргентина вроде бы и похожа на нас, но тем не менее другая, более европейская, несмотря на хунту, гаучо, всевозможных каудильо. Традиционные корневые связи другие. Там существует все же представление, что у личности есть некая цель,