Крепость — страница 96 из 127

— Да не ко мне только, а и к моему творчеству, — он вспомнил с досадливой тоской, как Элка в первые годы их совместной жизни говорила: «Не пойму, на ком ты женат, на мне или на своей пишущей машинке». Потом она привыкла и даже радовалась, что Илья любит сидеть за машинкой: значит, не сопьется. А то, что с друзьями выпивает, тоже хорошо: работа не станет смыслом жизни. И работать будет ради семьи, а не ради работы.

— У вас просто разные темпераменты. Ты, мой друг, натура созерцательная, а девушка Элка — активная. Твоя Элка в потенции не то боярыня Морозова, не то Вера Засулич.

«Не то катилиновская Семпрония», — подумал Илья.

— Ты меня называешь партократом, ладно, хрен с тобой. Я не обижаюсь. На партии все здесь держится. Но ведь и я могу тебя определить.

— Как это? — оторопел Илья.

— Думаешь, так уж сложно? Типичный русский межеумок, умозрительный западник, чужой здесь, не свой на Западе. И решить ничего не можешь ни с собой, ни с обществом.

— А ты можешь?

— Как член партии. Ты вот все бухтишь на партию, на партократию, а если б не железная рука партии, здесь бы черт-те что творилось! Или ты хотел бы, чтоб Стеньки Разины да Емельки Пугачевы насиловали наших жен, сестер и дочерей, а нас бы живьем закапывали в землю? Дай только этим тварям полную волю — страшно тут будет жить! Пока партия у власти — ничего не изменится, я всегда это говорил, сейчас добавлю: и слава Богу. Тебе, конечно, твоей диссидентской душонкой этого не понять. Хотя какой ты диссидент!.. Уж скорее Элка на это отважится как будущая Вера Засулич.

— А тебя тянет к Вере Засулич профессиональный интерес? Теперь я понял, — не удержался Илья. Он не сказал — кегебешный интерес, но подразумевал это.

— Дурачок! да кто же, кроме партократов, пользуясь твоим выражением, ценит этих диссидентов, прислушивается к ним?! Уж во всяком случае не народ. Государство потому с ними и борется, что они предлагают — при всей справедливой критике недостатков — такую концепцию развития России, которая приведет к хаосу и мировой катастрофе. Партия уже однажды спасла страну из хаоса. Партия у нас — это уже не партия, а костяк государственного устройства. А демократы-диссиденты этого не понимают. Но их и жалеют. Разве сравнить со Сталиным! Заметь при этом, что среди диссидентов есть и такие, что по натуре партийные вожди, но власти не имеют, от куска пирога отторгнуты — вот и бесятся. Тот же Солженицын, чем не партийный фюрер! Или Зиновьев? Дай срок — осмотрится и тоже власти захочет. Может, и не власти, но решающего социального влияния. А это приведет его снова к идее советской системы. Не важно, как партия называться будет, главное, что все они по духу своему партийцы. Только не понимают, что в борьбе за власть с нынешней партией — страну развалят. Но твоя Элка пока не боярыня Морозова и не Вера Засулич, ей есть, что терять. Так что успокойся. Ей дорога семья.

— А я спокоен, — ответил Илья, вспоминая прошлогодние Элкины слова: «Если я влюблюсь, то меня ни ты, ни даже Антон, ничто не остановит». И снова сомнения охватили его.

— А раз спокоен, пошли в зал. Друзья нас заждались.

Они вернулись. Илья шел, понурившись, чувствуя, что его в чем-то обманули, обвели вокруг пальца, облапошили.

— Дуэль не состоялась? — заржал Гомогрей. — По этому поводу надо выпить! Налейте Тимашову!

— Из-за чего дуэль? — спросил доктор наук, наливая стакан.

— Из-за тимашевской жены Элки, — объяснил Гомогрей.

«Ничего не понимаю, — мелькнуло у Ильи в голове. — Все всё знают, обсуждают за моей спиной».

— Что это все значит? — спросил он, с трудом выговаривая слова.

— Дурак ты! — заорал Гомогрей. — Ишь, напрягся весь. Все видят, что ты ревнуешь, как дурак. И дурак будешь, если на меня обидишься! Потому что мы все любим твою жену Элку, она у тебя замечательная женщина, а ты ее не стоишь! И я говорю: я хочу ехать к Элке и слушать, как она поет под гитару! Гомогрей решил! — он был совершенно пьян и неожиданно напомнил Илье маленький круглый аквариум, налитый до краев, только не водой, а коньяком.

— Ты лучше к цыганам поезжай! — пытался урезонить приятеля Илья.

— А тебя, дурака, никто не спрашивает! — орал Гомогрей. — Ты сам к своим кискам отправляйся.

— Надеюсь, что ты не сможешь поехать, — сухим голосом сказал Илья, глядя на него в упор.

— Как это не смогу?! Гомогрей хочет, значит поедет!

— Гомогрей, заткнись! — поддержал Илью Саша. — А не то по лбу сейчас получишь.

— Правда, успокойся, душа моя, — положил Гомогрею руку на плечо Боб Лундин. — Мы сейчас скажем стихи, и Илья успокоится… Уже темнеет вечер вешний… вечер вешний… Не помню дальше.

— Это ваши редакционные вирши? — спросил Ведрин.

— Редакционные, — кивнул Саша Паладин. — Еще Кирхов сочинил.

А Шукуров, знаток редакционного фольклора, продекламировал:

Уже темнеет вечер вешний, Пора к Тимашеву скорей: Там упоительный Орешин, Гитара там и Гомогрей!!!

— Да. Ладно, — сказал Вёдрин, которому чужды были их сентиментальные излияния. — А Орешин, как ушел, больше не заходит?

— К черту Орешина! Он стал чинушей, — вопил Гомогрей. — Там Гомогрей, и он должен быть там.

— Гомогрей, повторяю, не буянь, — снова буркнул Саша голосом настоящего друга Ильи, — а то получишь.

Тот притих на минуту, а Боб Лундин вылез из-за стола, подошел к Илье и промурлыкал:

— Уже темнеет вечер вешний, пора к Тимашеву скорей, — и он нежно прижался щекой к щеке Тимашева.

— Я тоже хочу к Тимашеву, — вдруг разлепил уста Ханыркин, — хоть он и порядочная сука. Это мне Левка говорил. Он считал, что ты хочешь и рыбку съесть, и в лодку сесть. И с бабами трахаешься со всеми, и статейки из истории русской культуры пописываешь.

Ханыркин, как и полагалось несостоявшемуся диссиденту, постоянно искал врага.

Вдруг захихикал Гомогрей, завертел руками, запел:

Ах, огурчики-помидорчики —

Сталин Кирова убил в коридорчике!

— Ты — заткнись! — выпрямляя свое скособоченное тощее тело, приподнялся из-за стола Анемподист, в его глазах светилась святая ненависть, столь свойственная, по давним ироническим словам Кирхова, «русским мальчикам». — Пусть мне этот преуспевающий буржуа ответит, почему его статьи советская печать пропускает? Почему он не умеет прямо и честно написать, что думает?..

— Пр-равильно! — зарычал Гомогрей, подпрыгивая на одном месте, как надутый винными парами шарик, так же вяло, впрочем. — Браво, Ханыр! Но Тимашев не при чем. Он себе на уме, у него ум есть.

Волосы у него слиплись, спутанная прядь залезла под очки:

— Тимашов!!!

— Ну?

— Тимашов! Ты меня слышишь?

— Ну что? Говори, — Илья чувствовал, что теперь Гомогрей его раздражает, как Паладин и Ханыркин. Плохой это был симптом.

— Тимашов! Раз ты слышишь, скажу. Ты что-то там пишешь. Я хочу тебе кое-что предложить. Раз уж ты играешь в эти игры.

— Что же именно?

— Ты должен напечататься в нашем журнале.

— Каком это — вашем?

— Нашем. Где я работаю.

— Ты что, обалдел? По-моему, и я там служу…

— Я тебе серьезно говорю! — голос у Гомогрея стал упрямый и почти злой. — Не выпендривайся. Вадимов тебя не любит. Он тебя никогда не напечатает.

— А главный редактор Гомогрей напечатает?..

— Зря смеешься. Я тебе дело говорю. Я хочу заказать тебе статью. Понял? Я, Гомогрей, зам. зав. отделом, заказываю тебе статью. И не только заказываю, но и напечатаю. Раз тебя никто не печатает. Напишешь какую-нибудь херню, а я ее раз — и в номер. Слово!..

— Ваня! ты что?! Охренел?

— Тимашов, молчи! И слушай, что тебе говорят! Зам. зав. отделом заказывает тебе статью. И обещает ее напечатать. А пока я в журнале работаю, я ее протолкну.

— Да ведь я там тоже работаю!..

— Ты там не работаешь, а что-то пишешь. Потому что тот, кто пишет, там работать не может. А я тебе предлагаю написать, — продолжал насильничать Гомогрей, — чтоб тебя напечатали.

— Ну хорошо. На какую тему?

— Очень просто. Что-нибудь, как Вадимов пишет: марксистско-ленинская философия и что-нибудь такое. Пори, что хочешь, сдери какое-нибудь постановление — и порядок! А не в этом журнале, так в будущем, с Тыковкиным во главе. Там Гомогрей будет большим начальником!..

— Не трогай его, он хочет чистеньким остаться! — возразил желчный Ханыркин. — Он про марксизм писать не будет, — бывший подписант теперь издавал книги по политэкономии социализма.

Илья не возражал, он чувствовал, что опять погружается в прострацию, когда звуки разговора перекатывают через человека, как волны прибоя, и уходят назад, в море, его за собой не увлекая.

— Не спи — замерзнешь, — толкнул его в плечо Саша. — На, выпей.

Эта фраза была любимой Элкиной фразой. Что могло ничего не значить, а могло значить все.

Он тряхнул головой и выпил. Шум, крики и разговоры продолжались, вертясь на том же самом месте, словно он не отключался, словно и мгновения времени не прошло. Словно вечность и в самом деле существует во времени и вместе с тем — вне времени.

— Чистеньким остаться хочет, чтоб перед бабами героем выглядеть, — качался и брызгал слюной Ханыркин и тянул палец по направлению к Тимашеву.

— Что делать, если наш друг любит баб, — урезонивал его Шукуров.

Гимназистки румяные,

От мороза чуть пьяные, —

пел Боб, изливая на всех тепло добродушного равнодушия.

— Я хочу ему в морду дать! — рвался из-за стола бывший подписант, путаясь в собственном стуле.

— Успокойся, душа моя, — усаживал его на место Боб Лундин, подмигивая Тимашеву. — Мало ли кто ему хочет в морду дать!.. На всех его морды не хватит.

— Да. Ладно. Ну, хватит, — заворчал Вёдрин, — давайте, мужики, раз мы мужики, выпьем лучше. Я гляжу, какие мы засранцы все, без стыда и без совести. Пьем, баб дерём, и все без совести, да. И думаю, что если мы до сих пор под землю не провалились или небо на нас не рухнуло, сами себя не погубили своими делами, статьями, злобой, враньем, поисками виноватых в нашем бардаке, бомбами, ракетами и прочей херней, то все же Бог хранит наше отечество. Я в этом смысле славянофил, как Шукуров, — говорил Вёдрин, поводя глазами по грязному и толкотному кафе. — Россия в таком случае, наверно, и впрямь богоизбранная ст