Крепостное право — страница 16 из 43

«Кое-когда князь Голицын впадал в игривый тон и в таком случае позволял себе относительно крестьян самые бесцеремонные выходки. Например, в таком роде. Крестьяне его, положим, только что возвратились с поля, с его барщины. Им, разумеется, отдохнуть бы следовало, а Голицын прикажет для потехи ударить в набат, и вот все усталые труженики, по заведенному раз навсегда обычаю, принимаются без толку скакать по селу из конца в конец. Барин смотрит на все это и потешается, а в заключение потехи прикажет разобрать чью-нибудь крестьянскую избу. “По крайней мере, – говаривал он при этом, – не даром скакали по селу, все-таки хоть немного похоже на пожар”».

Дурасов упоминает и другие гнусные забавы сиятельного князя: «Нисколько не жалея своих крестьян, с которых он брал по 30 рублей оброку и в то же время отнимал у них землю, Голицын не щадил и женской стыдливости своих крепостных. Случалось, что он приказывал сгонять всех своих крестьянок в реку, при чем присутствовал и сам лично, а затем они в прародительском виде должны были бегать по селу».

А между тем князю Голицыну принадлежит несколько оркестровых сочинений, в том числе фантазия «Освобождение» (1861) в честь отмены крепостного права в России.

«Добрые» помещики

Дворяне на полном серьезе считали себя людьми иной породы, нежели их крепостные крестьяне. Они относились к своим крепостным как к «быдлу» – рабочему скоту. Журнал екатерининского времени «Трутень» даже советовал такому помещику «всякий день по два раза рассматривать кости господские и крестьянские до тех пор, покуда не найдет он различие между господином и крестьянином».

«Ему наш брат крестьянин – хуже собаки!» – говорили крепостные о своих барах. И даже те из помещиков, которые не издевались садистски над крестьянами, нисколько не уважали землепашцев.

Вот весьма примечательная сценка, взятая из рассказов Елизаветы Яньковой, записанных ее внуком Дмитрием Благово. На этот раз речь не о наказаниях, а всего лишь об отношении помещиков к крепостным, которых явно не признавали за полноценных людей.

«Раз на перепутье из деревни нашей в Липецк заехали мы к Бершовым, пошли в сад. Это было в конце августа. Хозяйке захотелось моих детей угостить яблоками, которые не были еще сняты. За нами бежало с полдюжины полуоборванных босоногих дворовых девчонок.

– Эй, Машка, Дашка, Фенька, – крикнула хозяйка, – полезайте на деревья, нарвите поспелее яблочек.

Девочки как-то позамялись, выпучили глаза и не знают, как им лезть…

– Чего вы смотрите, мерзавки, – прикрикнула на них Бершова, – живо полезайте: холопки, пакостницы, а туда же робеют… подлые…

– Что ты, матушка, как их нехорошо бранишь, – говорю я ей, – и в особенности при детях…

– Ах, матушка, – говорит Бершова, – чего на них глядеть-то, разве это люди, что ль, – тварь, просто сволочь… ведь это я любя их…»

Заметьте: «детьми» рассказчица называет только своих дочерей, а крепостные девочки оказываются вне возраста. Для крепостницы они – «тварь, просто сволочь». И крестьянские девочки не знают, как залезть на дерево, значит, им самим лакомиться яблоками строго запрещено.

При этом рассказчица называет Бершову «доброй женщиной», только «дубоватой».

Об еще одном самодуре-помещике упоминает крестьянин-мемуарист Фёдор Дмитриевич Бобков, дворовый человек штабс-капитана Глушкова. Он рассказывает, как еще мальчиком его определили в дворовые и повезли в Москву, где постоянно жили его господа: «Когда мы въехали в Медвежий переулок, Кондаков снял шапку и слез с саней.

– Слезай и снимай шапку, – скомандовал он. – Видишь тот дом вдали? Это господский.

– Да ведь далеко. Мы бы во двор въехали.

– Молчи. Исстари ведется, что на господский двор мужики должны входить пешком и без шапки».

А ведь помещики Глушковы считались добрыми, заботящимися о своих людях!

За неснятие шапки можно было дорого поплатиться. Тот же Бобков рассказывает, как помещик Сабуров «выпорол в части трех мужиков за то, что они не сняли шапки перед проходившей через двор его любимой экономкой. На оправдание их, что они не узнали ее, так как она была закутана платком, им было сказано, что после порки они будут узнавать ее и в том случае, если на ней будет сотня платков. А экономка-то сама из крестьянских девушек. Хороша», – то есть она была любовницей помещика и находилась на особом положении. Обратите внимание на фразу: «выпорол в части». Жившие в городе помещики собственных палачей не держали, а могли отправлять своих крепостных в полицейскую часть для наказаний. При этом никакого суда или обвинения не требовалось, достаточно было указания помещика.

Невероятной самодуркой была мать писателя Ивана Сергеевича Тургенева – Варвара Петровна. «В ней текла кровь Лутовиновых, необузданных и, в то время, почти полновластных бар. Род Лутовиновых был когда-то знаменит в уезде и в губернии помещичьим удальством и самоуправством, отличавшими во время оно и не одних Лутовиновых», – писала о барыне ее приемная дочь Варвара Житова, в то же время замечая, что Варвара Петровна «своими помещичьими правами… никогда не пользовалась так грубо, жестоко, как это делали другие». «То было время – то были и нравы», – вздыхала Житова.

В своем поместье Спасское-Лутовиново Варвара Петровна почитала себя владыкой. Надо сказать, что физически истязать своих людей у нее было не в обычае, она издевалась над ними более утонченными способами. Это именно мать Тургенев вывел в образе барыни в повести «Муму»: Варвара Петровна действительно приказала своему дворнику утопить его любимую собачку.

А когда у барыни болела голова, все в доме должны были ходить на цыпочках и не производить никаких звуков: беззвучно открывать ящики, ни в коем случае не греметь ключами… Однажды по причине мигрени Варвара Петровна даже запретила праздновать Пасху: ее раздражал колокольный звон.

Воспитанница Тургеневой Варвара Житова писала: «Замечательная черта была в характере Варвары Петровны: лишь только она замечала в ком-нибудь из прислуги некоторую самостоятельность, признак самолюбия, или сознание своей полезности, она всячески старалась того унизить или оскорбить, и, если, несмотря на это, тот, на кого направлялись ее преследования, смиренно их выносил, то опять попадал в милость; если же нет, то горько доставалось за непокорность.

В доме было даже техническое название для такого рода испытаний, говорили: «барыня теперь придирается к Ивану Васильеву»; или: «это было тогда, когда барыня придиралась к Семёну Петрову»; или: «а вот увидите, станет уж барыня придираться к Петру Иванову – очень смело стал он с ней говорить».

И вот настала раз такая эпоха «придираний» к дворецкому Семёну Кирилловичу Тоболеву.

То был весьма красивый брюнет лет тридцати, со всей походкой и манерой слуги самого аристократического покроя. По званию своему, он чаще других имел случай разговаривать с барыней о разных домашних делах.

Заметила Варвара Петровна, что при некоторых ее предположениях о покупках для дома, при назначении кого-либо в одну из должностей при доме Семён иногда возражал и говорил с ней довольно смело. Этого было достаточно: барыня начала «придираться» к своему любимцу дворецкому. В день несколько раз его призывала то за тем, то за другим и всякий раз выражала ему свое неудовольствие, без всякой с его стороны вины. Но Семён был не из терпеливых, и в дворне слыл гордецом.

Увидя себя предметом гонений, Семён хотя и не возражал и ни слова не говорил в свое оправдание, но лицо его показывало, что он только крепился, и кончилось всё это для него очень печально.

За обедом Семён стоял за креслом барыни, а перед ее прибором стоял небольшой графин с водою, которая называлась «барынина вода».

Когда Варвара Петровна произносила слово: «воды!»… дворецкий должен был налить ей воды из этого графина. Составив себе план атаки против Семёна, Варвара Петровна всякий раз, как только подносила стакан к губам, находила в воде разные недостатки: то мутна, то холодна, то тепла, то с запахом.

Так продолжалось несколько дней сряду. Семён брал графин со стола и через несколько минут являлся, по-видимому, с другою водою. Варвара Петровна пила молча; но на другой день опять то же: опять – воды! Опять – нехороша – дворецкий брал воду и приносил другую.

Так и в тот достопамятный день Варвара Петровна поднесла стакан к губам, оттолкнула его и, обратясь лицом к Семёну, спросила:

– Что это такое?

Молчание.

– Я спрашиваю: что это такое?

Опять молчание.

– Добьюсь я, наконец, хорошей воды? – и мгновенно стакан с водою был брошен почти в лицо дворецкого.

Семён побледнел, взял со стола графин и вышел. Через несколько минут он вернулся и в чистый стакан налил барыне воды.

– Вот это вода! – сказала Варвара Петровна и отпила более полстакана.

Тогда Семён, бледный, с дрожащими губами, сделал несколько шагов вперед, стал перед образом, перекрестился широким крестом и сказал:

– Вот ей-Богу, перед образом клянусь, я ту же воду подал, не менял!

Сказав это, он обернулся лицом к госпоже своей и посмотрел ей прямо в глаза.

Прошло несколько секунд страшного молчания.

Варвара Петровна вдруг, встав с кресла, сказала: – Вон! – и вышла из-за стола, не окончив обеда.

Всё в доме притихло, словно замерло, все ходили на цыпочках, все перешептывались, а сама Варвара Петровна заперлась в своей спальне…

На другой день я вышла гулять и, увидав на дворе Семёна, залилась горькими слезами.

Вместо щегольского, коричневого, со ясными пуговицами фрака, на Семене была надета сермяга, а в руках у него была метла, которою он мел двор.

Из дворецкого, по приказанию барыни, он преобразился в дворника и оставался в этом звании года три или четыре…»


«Сельский священник» вспоминал о барине Н. И-че Б.[22] и о его обращении с крепостными. «В 1861 году помещиком в селе Б. был… некто Н. И-ч, важный барин…», – пишет священник. Был этот Н. И-ч Б. очень богат, отец оставил ему 700 душ крестьян. «У матери его тоже крестьян было много, но она, в первый же год после смерти мужа, проиграла в карты огромное село», – замечает мемуарист. Были у помещиков Б. свои музыканты, свои певчие, свои актеры и шуты.