На соборе 325 года, осудившем арианство, обе крайности тоже постоянно имелись в виду. Поэтому Афанасий Александрийский стремился избежать обсуждения вопроса о соотношений лиц Троицы, провозглашая его недоступным человеческому познанию. По этой причине он относился терпимо к омийцам, рассчитывая противопоставить их «чистым» арианам. С другой стороны, сочувствовавший арианам Евсевий Кесарийский зачитал на соборе новый Символ, усматривая в нем лишь подчеркивание божественной сущности. У Михаила Синкелла же наблюдается акцент на «единстве», что сближает его с монархианами. Он настаивает на «единосоставности», а не просто на «единосущности». Здесь разными эпитетами подчеркивается «единомощность», «единочестность» и т. п. Именно такое понимание «единосущности» Арий называл абсурдом, и как раз от такой трактовки старался уйти Афанасий.
В летописи ни одного из названных эпитетов нет, и, как правильно заметил Заболотский, пропуск их не может быть бессознательным. Автор летописного Символа (или его внелетописного источника) хорошо разбирался в тонкостях догматического спора. Он последовательно толкует Троицу в духе омийства, отваживаясь даже на такой криминальный с точки зрения омусиан эпитет, как провозглашение Бога-Отца «старейшим» по отношению к Сыну и Духу. Большего не требовал и Арий, «соглашавшийся» с тем, что Сын родился «преже времен и веков». Примерно в таком смысле ариане толковали и выражение «Писания»: «Отец Мой болий Мене есть». Омусиане же старались подобные места просто обходить.
Шахматов и Никольский оценили наблюдения Заболотского. Но Шахматову эти факты ничего не давали: в его концепции им не находилось места. Никольский же мог получить едва ли не самый весомый аргумент в пользу своей версии о западнославянском источнике русского христианства. К тому же в сборнике XII–XIII веков он обнаружил тот самый Символ веры, который включен и в летопись. Но следов арианства у западных славян он либо не заметил, либо не решился заметить.
К сожалению, не вместились в его концепцию и интереснейшие размышления о «русьских письменах». Между тем, и этот сюжет содержит огромную информацию, которая должна быть согласована с другими наличными данными. И может быть, именно беглое упоминание «русских письмен» в Житии Кирилла способно прояснить многочисленные темные места как в деятельности славянских просветителей, так и в судьбе их наследия.
«Русские письмена» из Жития Кирилла
Споры о «русских письменах», с давних пор идущие в литературе, во многом поучительны. Во-первых, они демонстрируют решительное преимущество концепции перед источником: обычно текст читается, исходя из авторского понимания эпохи. Во-вторых, лишний раз выявляется, как все-таки мало мы знаем о том, что некогда было всем известно и не требовало расшифровки. И, в-третьих, как, оказывается, трудно признаться специалисту в том, что источник ему непонятен, что документ не может быть объяснен в рамках разделяемой автором концепции. А в итоге ценнейший факт исчезает из обращения.
Напомним текст VIII главы Жития Кирилла, где упомянуты «русские письмена». Кирилл был приглашен хазарами для диспута с евреями и сарацинами (мусульманами). Прибыв в Корсунь, он научился еврейской речи и письму и перевел восемь частей грамматики. От самаритянина[21] он получил самаритянские книги, овладел и этим языком и начал читать книги без ошибок. Пораженный чудом самаритянин вскоре принял крещение. После этого и следует сюжет о русских письменах.
По Житию, этими письменами были написаны Евангелие и Псалтырь. Кириллу удалось найти человека, говорившего на этом языке, и, побеседовав с ним, он понял смысл речи, а сравнив со своим языком, сумел различить гласные и согласные буквы, начал читать их и излагать, чем удивил многих, увидевших в этом божий дар.
В 860–861 годах, когда Кирилл находился в Корсуне, у киевских русов, видимо, не было еще ни письменности, ни христианства. Лишь несколько лет спустя примут крещение какие-то «росы» (видимо, крымские) от Византии. Да и в рамках норманнской концепции сообщение не объяснить: «призвание варягов» датируется 862 годом. Поэтому специалисты пошли по пути «исправления» якобы искаженного текста, заменяя «русский» на «готский», «фрузский» (франкский), «сурский» (сирийский).
Предположение о том, что имелось в виду готское письмо, отвергалось просто: в самом Житии упоминаются готы в числе народов, имеющих свое письмо. Названы здесь как имеющие свое письмо и сирийцы, язык которых Кирилл знал. Этот факт обычно и привлекается для «исправления» написания «русьский» на «сурьский». Но этот язык нужен был Кириллу намного раньше. Примерно за десять лет до поездки в Хазарию Кириллу, по Житию, пришлось вести диспут о Троице с арабами-мусульманами. В таком диспуте ему обязательно пришлось бы оценивать распространенное в Сирии несторианство, не признававшее Христа Богом. Что касается франков, то они изначально пользовались латинским алфавитом, который, конечно, не составлял секрета для Кирилла и не требовал различения гласных и согласных букв. Должно подчеркнуть, что никаких формальных оснований для «исправления» чтения нет. Все списки (а их известно несколько десятков) дают одно и то же чтение. Очевидно, надо понять, что именно подразумевалось под русским письмом. И в этой связи не следует забывать, что речь идет о памятнике, написанном в Паннонии, а не у восточных славян. Как говорилось, Житие было написано вскоре после смерти Кирилла, когда Мефодий и его ученики еще продолжали свою деятельность в Моравии и Паннонии, ведя борьбу с немецким духовенством.
Одним из специалистов, стремившихся понять реальный, а не придуманный текст, был неоднократно упоминавшийся ученый Н. К. Никольский. Полемизируя с названными точками зрения, он резонно заметил, что «едва ли совместимо с исторической критикою объявлять бессмыслицей показания источников потому только, что они не поддаются нашему пониманию за утратою объясняющих их материалов, или потому, что разрушают предвзятые теории». Автор имел, в частности, в виду именно норманнскую теорию, безраздельно господствовавшую в его время, да и сейчас преобладающую не только в зарубежной науке. По мнению ученого, «на литературном языке западнославянских источников именем Руси могли прозываться не норманны, а одна из ветвей славянства» и «разгадку названия „русских“ письмен следует поэтому искать в терминологии не византийской, а западной письменности».
Упоминание русских письмен Никольский сопоставлял с преданием о трех братьях — Чехе, Лехе и Русе — сыновьях Пана, распространенном в Чехии, Польше и записанном уже в XIII веке. Это предание помещало Руса первоначально в Паннонии, признаваемой «матерью всех славян», и Никольский ищет доказательства более западного расположения поселения восточнославянских русов в эпоху Кирилла и Мефодия. Доказательства этого находятся в довольно богатой «русской» топонимике Прикарпатья и Подунавья. Окончательный же вывод автора заключается в отождествлении русских письмен с глаголицей — одной из славянских азбук. Именно такое название глаголица имеет в Реймском Евангелии XIV века, подаренном Карлом IV, чешским королем и императором римским, Еммаусскому монастырю в Праге. Если учесть, что на Руси в XII–XIV веках безраздельно господствовала кириллица, отождествление глаголицы с «русским письмом», по Никольскому, могло относиться лишь к более раннему периоду.
В построении Никольского есть, однако, некоторые слабости, из-за которых оно, возможно, и не получило должного признания. «Русскую» топонимику автор собирает в основном в Молдавии и Трансильвании. Между тем она была распространена и далее на запад, в частности, в Австрии и Баварии. Увлечение Карла IV глаголицей и славянским богослужением, связанное с общей его ориентацией на Чехию и славян, побудило искать знатоков «русского» письма. Таковые же оказались в Хорватии, где глаголица была распространена ранее всего и сохранялась долее всего (вплоть до IX века). Надо объяснять, следовательно, почему «русской» называется письменность, распространенная в Адриатической Хорватии. И наконец, самое важное: нет оснований упоминаемую в Житии письменность считать славянской. Ведь славянский язык Кирилл хорошо знал. А овладение «русским» языком было подвигом, поразившим окружающих. Этот сюжет читается именно в главе, говорящей о его исключительном даре быстро усваивать любые языки. Необходимо, следовательно, разобраться и с тем, как письменность изначально неславянская стала одной из славянских азбук.
Огромный и далеко не освоенный пласт информации заложен в самом факте существования двух славянских азбук: кириллицы и глаголицы. Вопрос о старшинстве глаголицы по отношению к кириллице можно считать теперь решенным. Ясно и то, что Кирилл создал именно вторую азбуку: это следует из Сказания черноризца Храбра, писавшего вскоре после событий. Похоже, в то время (то есть в 60-е гг. IX столетия) глаголица еще не воспринималась как славянская письменность. А потому и стояла задача создания алфавита именно для славян. Кириллица и явилась такой письменностью. Но всего два десятилетия спустя Мефодий или его последователи отказываются от легкой кириллицы в пользу сложной, трудно усваиваемой глаголицы. Как и почему это произошло?
Глаголица
Еще в середине XIX века рядом ученых, в числе которых был виднейший знаток славянской письменности И. И. Срезневский, высказано предположение, что глаголица изначально служила для укрытия каких-то еретических идей, что это была не открытая, а тайная азбука. Искусственность алфавита очевидна, и, действительно, он часто использовался еретическими или гонимыми сектами (богомилами, протестантами в XVI веке). В папских документах, как было сказано, в нем видели алфавит готов-ариан. Пренебрегать этим указанием также нельзя. Ведь «готическим» позднее будут именовать вообще вычурное письмо. Но истоки глаголического письма, видимо, все-таки иные.