Крещение огнем. «Небесная правда» «сталинских соколов» — страница 55 из 95

Капитан сдержал свои слова: сразу привез Осипова на гарнизонную гауптвахту.

Показав начальнику караула свои документы, записал Матвея в журнал учета арестованных.

— В одиночку его посадишь. Он подследственный. Можно сказать — преступник. Пойдет под трибунал. Никаких поблажек. Смотри, чтоб не сбежал. Караул будет ужинать, покормишь лейтенанта. В сортир с выводным при оружии. Проверить карманы. Все лишнее и ремни забрать. Завтра документы на него будут.

Капитан ушел.


— Товарищ лейтенант! Обыскивать вас не буду. Сами карманы выверните и ремни снимите. Неловко мне это говорить. Но закон! Нарушим его, а тут вдруг нагрянет проверка, тогда и меня рядом с вами посадят по дружбе. С орденами под моим началом никто еще не сидел. Туалет в конце коридора. Можете пройти. Камеру сейчас почистим. Матрац дадим, и отдыхайте. Утро вечера мудренее.

Матвей молча сдал, что было приказано, и так же молча отправился в указанном направлении.

Услышал в себе что-то новое, какую-то искорку смены в настроении.

«Что же произошло?.. Ушел чванливый энкавэдэшник, полдня нагонявший на меня страх, пытавшийся в чем-то несуществующем плохом меня уличить, поймать, спровоцировать, грозивший все время судом, хотя расследование еще и не проводилось. Не он же решает, отдавать меня под суд или не отдавать. Значит, только уход его облегчил мое душевное состояние… Наверное, так. И сказался еще один момент: старшина увидел во мне и человека, и лейтенанта с орденом. Понимая, что их случайно не дают. Видимо, не все, кто побывал у него под арестом, перед глазами, оказались преступниками. А чаще ошибки служебные, грехи молодости приводят нас сюда, грешных. Потому-то он и отнесся ко мне не по словам капитана, а с позиции своего разумения и понятия жизни. Лет-то ему под тридцать, не петушок-несмышленыш.

Действительно, утро вечера мудренее. В полку, наверное, тоже о чем-то думают, а может, и делают».

Тревожные рассуждения не покидали Матвея. Неопределенность его действенную натуру угнетала. Он то ходил из угла в угол по камере, то садился на топчан в поисках места или положения тела, которые позволяли сосредоточиться, выстроить логику событий и своего поведения. Определение его вины или преступления поддавалось одной схеме рассуждений. Изначально, отправной точкой будущего было поведение командира дивизии. Гибель Цаплина и красные ракеты, явившиеся тому причиной, оставались за кадром при определении его будущего.

«Командир полка Наконечный тоже был какое-то время преступником. Но обошлось. В тот период многих арестовывали, но и кое-кого отпускали».

Наконечный никогда и ни с кем в эскадрилье не делился своими мыслями по случившемуся с ним неожиданному походу в тюремную камеру. Узнали летчики об этом случайно. Кто и когда подкинул этот эпизод из биографии командира, осталось тайной. Но, узнав ее, никто не заводил разговор на эту тему. Видно, стихийно, подсознательно поняла молодежь ненужность и опасность таких разговоров.

Матвей, узнав об этом, думал тогда, что если летчик-командир, участвовавший в боях на Халхин-Голе, получивший за это орден Красного Знамени, оказался необоснованно подозреваемым, то обсуждать этот факт не нужно.

Находясь сейчас под замком, он по-новому оценил свое выступление на комсомольском собрании весной сорок первого года, настойчивый интерес к нему работника «Смерша». И с благодарностью вспомнил теперь действия командира, сумевшего увести его от назойливой требовательности и дачи письменного объяснения… Командир и война оградили его от возможных опасных последствий.

Оказавшись за решеткой, он вспомнил раскулачивание трудового клана прадеда и деда, с их детьми, невестами, внуками и правнуками. Перед его мысленным взором всплыла эта дикая картина — крик, шум, пыль, тревожный рев скота, плач женской половины раскулачиваемых и угрюмость мужиков; мат и потасовку алчущих в захвате и растаскивании чужого добра.

Только теперь он задумался над своей судьбой с другой, неожиданной для самого себя стороны. Как же он попал в авиацию, с такими сомнительными родственными связями?

Поразмыслив, он нашел, как ему показалось, правильное объяснение: у мамы была другая, по мужу, фамилия. Ее работа, его — на заводе решили вопрос положительно, хотя он и не был комсомольцем. Сам не додумался, а другие не предложили.

Вместо сна его окутывала тревожная дрема. Сновидения и бодрствование перемежались, но калейдоскоп мыслей был постоянно тревожным. Ярко вспомнился июль сорок второго, когда на утреннем солнцепеке зачитывал приказ № 227. Тяжесть обстановки и потери полка по прочтении стали более понятны; предел, к которому подошла страна, определился в его уме однозначно. Вечером они с Шубовым уединились и обсуждали, что же им дальше делать. Говорили долго и решили воевать до победного, вплоть до партизанщины. Сколько ни перебирали факты из жизни и боев полка, не нашли людской вины, кроме Ловкачева и Гарифова. И пришли к выводу, что осуждения и упреки, озвученные в приказе, их полка не касаются. Требования заставляют их воевать лучше. Воевать, не жалея себя.

Вспомнив это, Матвей пытался теперь представить, как 227-й приказ может отразиться на решении его судьбы.

«Командир дивизии уже отрекся от своих слов. И будет защищать себя с настойчивостью. Прав капитан НКВД. Ему поверят. Или уже поверили. Дежурный лейтенант на аэродроме — не авторитет. Тем более что трубку телефонную он у уха не держал.

Если следствие признает правдой показания полковника, то свидетельства дежурного по аэродрому не будут приняты во внимание. Он ведь ссылается только на то, что я ему сказал. Дежурный не виновен. Получается, что я его обманул. Вырисовывается только моя вина. Вина или преступление?

Вина — это недисциплинированность, приведшая к тяжелым последствиям: гибели летчика и потере самолета… Такая позиция, видимо, не пройдет. Начальники будут спасать штаб. Их позиция — я совершил преступление. Преступление — это суд. Судьи найдут необходимые статьи.

Преступление совершено не на фронте. Воспользуется ли трибунал Приказом Сталина 227?

Новая дивизия, только что сформированный корпус! Одним лейтенантом больше или меньше, когда гибнут тысячи! Они, начальники, нас же не знают. Я для них кот в мешке: не видели, не слышали, не говорили. Через защиту „чести“, через мое осуждение для старших и для младших будут продемонстрированы воля и стремление в наведении порядка и дисциплины. Назидание подчиненным на будущее».

Осипов находился в неведении уже три дня и четыре ночи. Следователь не приходил, его никуда не вызывали, объяснений никаких не требовали. Его обращения к начальнику гауптвахты наталкивались на молчаливую глухоту.

Наконец-то неопределенность кончилась. Позади было следствие без допросов и скорый суд без вопросов.

Члены трибунала и единственный представитель полка в суде майор Ведров ушли. В тишине зала, как эхо, Осипову все еще слышались слова: «… восемь лет лишения свободы заменить отправкой на фронт. В штрафной батальон не направлять. Для отбывания наказания оставить в полку на должности рядового летчика. Из-под стражи освободить. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит».

«Вот, Матвей, и вернулся ты к своим летчикам, — подумал Осипов. — Но кем?.. Преступником. Не все тебя теперь в полку понимают, да и поймут ли потом? Катастрофа есть катастрофа. Тем более что приговор зачитают перед строем полка. А это официальный документ… Кто будет после этого обсуждать обстоятельства гибели Цаплина и наберется смелости вслух сказать, что Осипов вылетал не самовольно?»

Он не знал, кто пытался и пытались ли доказать его невиновность. Но был уверен, что в его «преступную недисциплинированность» никогда не могли поверить Русанов и Мельник. А раз они не помогли доказать его невиновность — значит, не смогли.

В глубокой задумчивости Осипов спрашивал себя: «Почему же на гауптвахту ни разу не пришел следователь?.. Почему не был я вызван ни командирами, ни комиссарами?.. В чем же дело?.. Может быть, так положено судить по закону военного времени?..»

В сознании никак не укладывалось его новое служебное и правовое положение, что он по чьей-то злой воле отброшен на пять служебных ступенек вниз, отброшен вновь на исходную жизненную позицию и лишен права на свой новый шаг вперед. И в том, как поступили с ним, он не видел вины Цаплина. Жалел загубленную жизнь и винил себя в том, что не предусмотрел такой вариант событий: подчиняться только ему, его команде. У старшины же сработал автомат дисциплины.


В пустом зале раздались гулкие шаги, и Матвей увидел возвратившегося полкового доктора.

— Матвей Яковлевич, надо идти. Тут тебе нечего делать. Ничего нового больше не узнаешь.

— Хватит и этого. А куда идти? Я теперь вроде бы как шелудивый пес. Обгадили всего. Мне сейчас стыдно людям в глаза смотреть. А ведь нужно будет с ними жить и воевать.

— Я не думаю, что у нас в полку подлые люди. А летчики — они народ грамотный, сами разберутся и в обстановке, и в суде.

— Иван Ефимович, я вам, как отцу, могу сказать, что моей вины в смерти Цаплина нет. Совесть перед ним у меня чиста. А говорить об этом на людях я не могу.

— А ты и не говори. Все уляжется. Пойдем, комиссар тебя ждет.

…Мельник поздоровался с Осиповым за руку и указал на стул.

— Случившееся событие очень печальное. Я не верю в твое самовольство. Но личные убеждения не всегда сильнее законов и обстоятельств. У меня к тебе одно требование: о суде нигде не говорить и его решение не обсуждать. Служить тебе придется в своей же эскадрилье, а командовать ею будет Пошиванов. Исподволь ему помогай. Какие ко мне вопросы?

— Спасибо на добром слове. Вопросов нет.

Матвей расстегнул карман гимнастерки, вытащил из него кандидатскую карточку, орден Красного Знамени и молча положил их перед комиссаром.

— Это зачем? — Мельник недоуменно посмотрел на летчика.

— «Зачем»? Орден-то я еще на гауптвахте, перед судом снял. Думал, меня судить будут, а не боевые солдатские заслуги. И еще задумка