– На слух часть имён – мусульманские. Ну, у других народов тоже такие есть.
– Мы едисанцы Ханафитского мазхаба.
– Понятно.
Хотя чего Лютому могло быть понятно? Но примирительное подытоживание беседы относилось к перекрывшему небо дёрганому гулу вывалившейся из-за перевала полусотни «юнкерсов». Четвёртая волна сегодня. А наши на море с Краснодара только два раза вылетали.
Ярёма и Старшой шли метрах в тридцати вдоль лесной дороги. По карте ходу было шесть километров, но это если по прямой. Дорога же петляла просто из капризности.
– Ярёма, это ж ваш хохляцкий характер. То направо, то налево. То вдоль, то поперёк. Ну чего бы, казалось, здесь по прямой не проложить? – Старшой, как все старослужащие, не мог кого-нибудь, ну, хотя бы чуть-чуть, не донимать. – Только как же? Если Яцко наметит, то Микола своротит. Хохлы, вы такие.
– Никакой я не хохол. – Ярёму более, чем шутки старшины, в эти минуты волновало, как в его животе утрясалась-распределялась набитая туда часа два назад холодная горошница.
– Как не хохол? Ялтинский же. А в крымских портах только хохлы да татары мешки по трапам таскают, не падают. Другие в море сразу валятся. Продукт портят.
– У нас в грузчиках всякие робили. И греки, и болгары. И евреи.
– И все не падали?
– Не падали. Кроме разве приезжих, с нижегородчины.
От такой нежданной дерзости Старшой поперхнулся. И почти ткнулся в спину вдруг застывшего Ярёмы.
С дороги донеслась песня. Да, где-то за поворотом кто-то пел.
Разведчики залегли.
Чуть слышно тукали по засохшей глине копыта, чуть слышно поскрипывала тележная ось, молодой мужской голос выводил мягким баритоном:
Їхав Василь з млину п’яний, мей-мей,
Їхав Василь з млину п’яний.
Тай повернув до Татьяни,
Гей, Василю, гей, Василю, гей.
А Татьяна злякалася, мей-мей,
А Татьяна злякалася.
На кроваті сховалася,
Гей, Василю, гей, Василю, гей.
Тонкошеяя и толстопузая тёмно-гнедая лошадёнка, кивая на каждый неторопливый шаг, тянула тяжёлую крестьянскую подводу. На левом облучке сидел бочком тощенький, так что ворот мундира открывал ключицы, молоденький полицай. Пилотка сдвинута мелко-курчавым чубом на затылок, так что козырёк в небо, повязка на локте. Ремня нет, винтовка где-то на дне телеги. И, похоже, о приклад стукалась с характерным бульканьем початая бутыль самогона. Ну, полный разгильдяй. Хотя голос красивый:
Василь думав, що то глечик, мей-мей,
Василь думав, що то глечик.
Тай узявся за краєчок,
Гей, Василю, гей, Василю, гей.
Василь думав, що то сало, мей-мей,
Василь думав, що то сало.
Тай поліз під одіяло,
Гей, Василю, гей, Василю, гей…
– Вот недоумок. – Старшой, прикрыв один глаз, снял с уса запутавшуюся мушку. – Ну, с какого такого в полицаи записался? Теперь трибунал. Хорошо, если не «вышку» дадут.
– Пожалел кого. Умных убивают, а за такого чего тужить? Только хлеб переводит.
Ярёму горох всё-таки подпёр. Но над этим Старшой уже не шутил. Он вообще смолк, ибо было непонятно: как, откуда осмотреть выселки? Какой-никакой лесок поредел, посветлел и распался пучками плакучих ив. А дальше сразу начинались пашни, за которыми плотный камыш перекрывал усадьбы, отмеченные пирамидальными тополями. Пошли по краю пашни, перебегая от ивы к иве. Но разглядеть дворы удалось только с речки.
Небольшой, по колено, говорливый поток ослепляюще мерцал мелкими перекатами над, под и промеж натасканными в половодье камнями. Некоторые валуны – явно за тонну, а то и за две. Какие-то в горах реки особо упорные.
Небольшие, в три десятка дворов, с трёх сторон зажатые камышовыми плавнями, украинские выселки охраняли местные полицаи. Ни немцев, ни румын. Бабы и дети мирно ковырялись в весенних огородах. Коровы и козы так же мирно паслись на заречном заливном лугу. Можно было возвращаться. Пока собаки не учуяли.
И тут на них выбежали ребятишки. Босые два хлопчика лет восьми-десяти и девчушка-пятилеточка. Секунду-другую дети разглядывали увешанных оружием, в невиданной пятнистой одежде незнакомцев. И – а-а-а!! Мальчишки разом кинули ореховые удилища и молча метнулись наутёк. А брошенная братьями малютка зажмурилась и изо всех сил завизжала. Старшой зажал ей рот, присев, прижал под автомат крохотное задергавшееся тельце. Ярёма догнал ребят почти на выходе к улице, схватил старшего.
– Дядечко! Дядечко! Видпусты!
– Не бойся ты. Сестру забери.
– Дядечко, видпусты!
– Говорю тебе: сестру забери. – Ярёма, собрав в левый кулак рубашонку, правым сильно подталкивал хлопца к несущему отчаянно бьющуюся на его груди девочку Старшому.
– Дядечко!
– Скажи ей, чтоб замолчала. Мы из плена бежали. Мы русские. Пленные. Нам надо до своих. Где фронт? – Старшой поставил девочку, но рот, точнее, личико, ей не открывал.
– Дядечко, видпусты. – Мальчишка робко шагнул, прихватил сестрёнку за край взбившейся рубашонки.
– Конечно, отпущу. Скажи: где фронт? Где советские наступают? Ты понял: мы из плена.
– Куды нам до росиян?! – склонясь, рыкнул включившийся Ярёма.
– Туды! Тамо росияны будуть! Видпусты, дядечко…
Пробежав пару километров по реке, сделав по пути четыре ложных выхода на левый берег, Ярёма и Старшой, прыгая по вершинам валунов, выбрались на «свой» правый. Дальше бежали в сторону станицы. Через час рухнули отдышаться.
– Ярёма, так ты ж таки хохол?
– Русский я, русский. Тильки трохи розмовляю.
– Тогда подпевай:
Пийте, хлопці, випивайте, мей-мей,
Пийте, хлопці, випивайте.
И Ярёма подхватил:
До Татьяни заїзжайте,
Гей, Василю, гей, Василю, гей.
Слив из сапог воду, поменяли портянки. И побежали дальше.
Обозначенная на карте грунтовка к греческому хутору оказалась очень даже ухоженной и накатанной, с гравийными подсыпами, с бревенчатыми гатями через заболоченные, заросшие камышами участки. Дорогу патрулировали усиленные до взвода разъезды румынской девятой кавалерийской дивизии. Более того, кажется, это были не просто бойцы, а разведдивизион. Поэтому приблизиться к греческому днём было сложновато.
В сторонке от хутора, на широко оголённом всхолмье белела маленькая саманная церквушка в полукружье кладбищенской рощицы. Рядом с храмом две хаты, сараи. Кто-то там жил.
Сёма, поползав меж старыми и новыми могилками, занял позицию, взяв под контроль тропинку к хутору.
Живчик присел за стеной пустого конюшенного сарая.
Копоть, крутя всем телом, напоследок огляделся, сухо сплюнул и, часто матерясь, пошёл к храму.
В окно тёмное нутро церкви просматривалось плохо. Пришлось прижаться, прикрывшись ладонями. В глубине кто-то, наверное, священник, падал на колени, бил лбом в пол, поднимался. Раз за разом. Ещё этот «кто-то» громко молился.
– Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия, не даждь ми… Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви, даруй ми, рабу Твоему…
От рывка дверь чуть не слетела с петель. На короткий скрип к ударившему вглубь свету вскинулся стоявший перед Царскими вратами кругленький лысоватый старичок в подряснике и чёрно-серебряной епитрахили.
– Что, поп, Гитлеру служишь?
– Господи, помилуй…
– Кто в церкви? Румыны? Полицаи?
– Господи помилуй. Наши? – Священник упёрся взглядом в «ППШ». – Наши…
– Это чьи ещё «ваши»? – Бесшумно впрыгнув на солею, Копоть приоткрыл дверку с ангелом, заглянул, держа поднятый к голове пистолет. – Белогвардейцы недобитые?
– Туда нельзя! Нельзя в алтарь.
– Кто в церкви? В доме? В сарае?
– Чужих нет. Семья.
Оглядев храм, Копоть вернулся к священнику:
– Гитлеру служишь?
– Это не так. Я Богу. И людям.
– Разберутся. Знакомое слово?
– Знакомое.
– Веди в дом.
Священник мелкими быстрыми шажками, оглядываясь по сторонам, первым вышел на крыльцо и, прикрыв за Копотью дверь, хотел ее замкнуть.
– Оставь.
От храма к тоже саманному, недавно выбеленному, с обведёнными синькой окошечками, невысокому домику – выметенная дорожка, с обеих сторон обсаженная прутиками ещё спящих роз.
Слева жердевая беседка, жидко завитая виноградом, за которой – оштукатуренный вход в подвал.
Горница с деревянным полом, посредине круглый стол под расшитой по кайме льняной скатертью, резной шкафчик с посудой, вдоль двух стен лавки, покрытые лоскутными плетёными ковриками, меж окон венские стулья. Восточный угол сплошь залеплен застеклёнными киотиками с разнообразными иконами в бумажных цветочках.
– С миром принимаем. Проходите. – Тоже вся круглая попадья, поправляя сползшую на затылок косынку, спиной отжимала во вторую комнату двоих подростков. Отстранив её пистолетом, Копоть заглянул:
– Кто ещё?
– Никого, я же говорил. – Священник переглянулся с женой.
– Да, гости дорогие! Прошу ж к столу. Сидайте. – Попадья заметалась меж шкафчиком и столом. – Сейчас, сейчас что-нибудь соберём. Голодные ж, поди? Только пост, страстная началась, но я сейчас, сейчас…
Священник подставил стул. Копоть сел спиной к иконам, лицом к входу. Автомат на коленях, пистолет на краю стола.
– Значит, в своей хате живёте. Остальных-то повыселяли. Хозяева землянки выкопали в огородах и зимуют. Либо в сараюшках с детьми.
– Мы на отшибе, здесь не квартируют. Боятся.
– Не гони. Сотрудничаешь. И Гитлера паки-паки поминаешь.
Через минуту в дом всунулся Живчик:
– Всё обшмонал – засуха. Чо, подфашисток мукосый? С поштёвкой не томи! – Живчик замахом пуганул священника. Провернулся по кругу, заглянув и в шкафчик, и под лавки.
– Сёма где? – Копоть подпёр голову руками.
– На атасе. Я похаваю, сменю. Ты, корзинка, чего замерла? Не врубишься? Хозяева вернулись, так что ублажай: чифирчику свари, да лабана побольше с лаской! Шнель, шнель – кипяток, чай, хлеб с маслом! Сало есть? Яйца?