– Ну?
– Румыны. Цепь развёрнута, не менее взвода. Может, два. Пока сидят по двое-трое. Видно, ждут команды на прочёс. Собак нет.
Назад, в горки, только южнее, где они повыше.
Развернулись обратным клином – передовые Копоть слева и Живчик справа, посередине, на дистанции метров пятьдесят, основная группа: командир, Дьяк, Пичуга, Лютый. Сёма замыкающий.
Поднявшееся солнце припекало всё чувствительнее. Заросли плотные, под слипшимися, заплетёнными лианами и диким виноградом кронами, как в парной. Уже дважды меняли портянки. Пичуга опять заприхрамывал. Вот же, на полдня хватает, потом начинает ныть. Спасибо Старшому, как же он вовремя тогда вывих вставил. И так сколько помогал – где насильно, а где почти незаметно. Эх, Тарас Степанович, Тарас Степанович, как ты мог…
Пичуга поймал себя на мысленной попытке поговорить с убитым. Этого ещё не хватало. Можно и галлюцинации вызвать. А что? Усталость – четвёртые сутки бега, ползаний, наблюдений и пряток. Сон урывками, голод, холод. Страх и перевозбуждение. Вот и получи «общий адаптационный синдром». А ещё, точнее, это даже самое главное: он убил двух немцев. Гитлеровца. Одного точно. В упор, разрезал очередью снизу вверх. Он впервые убил. Врага. Да, врага, фашиста.
Вот товарищ Димитров ещё за три года до войны создал совершенную формулировку: «Фашизм – это открытая террористическая диктатура наиболее реакционных, наиболее шовинистических, наиболее империалистических элементов финансового капитала». И добавил: «Фашизм – это власть самого финансового капитала. Это организация террористической расправы с рабочим классом и революционной частью крестьянства и интеллигенции. Фашизм во внешней политике – это шовинизм в самой грубейшей форме, культивирующий зоологическую ненависть против других народов».
Пичуга, когда прошёл приступ действенной агрессии, вызванный тем боем, внимательно вслушивался в себя. Никакой такой тоски, тем более – тошноты, о которых он читал и слышал. Даже какое-то облегчение, потому что это совсем не страшно – убивать в бою. Вот если придётся кого расстрелять или тем более зарезать, как Копоть того Пауля кончил… Для такого, пожалуй, только идейной определённости по отношению к финансовому капиталу и шовинизму мало. Надо будет ещё и личную ненависть добавить. Вспомнить о сестрёнке, об их талантливой Люсеньке, замёрзшей в Ленинграде… Да, надо будет этот момент вспомнить. Всех вспомнить. Всех родных и близких. Товарищей по оружию. Тогда и тебя, Тарас Степанович, помянуть обязательно. Вот, опять как к живому!
Слева впереди тихое «кря». Залегли. Минут через десять подполз Копоть:
– Тропинка. На ней румыны, горные стрелки. Прошла рота, шесть офицеров верхами. И две конные повозки с миномётами и скарбом. Идут, как и мы, в гору.
Первой проскочила крыса. За ней куропатки отчаянно захлопали крыльями, вырываясь из ветвей терновника. Почему птицы не побежали, как обычно? С гнезда согнали? Тсс! Фланговый дозор! Четыре придавленных рюкзаками стрелка в своих сдвинутых на мокрые затылки огромных беретах, с заброшенными за спины укороченными чешскими «Gewehr-24» прошли, не прячась. Значит, не облава, идут своим маршрутом.
– Пройдём за ними. Точняк, нас там не ждут.
Командир, Копоть и Дьяк опять сошлись головами над картой.
– В принципе, да… за вчера-сегодня-завтра фрицы должны вдоль железки и трассы всё прочесать. А мы к послезавтрашнему утру как раз и вернёмся на Верхнебаканскую. Отнаблюдаем – и на Убых. В Убыхе возьмём «языка», выйдем на радиосвязь. И всё, через Волчьи ворота прорываемся на Гайдук, Кирилловскую. К Новороссийску.
– Прорываться обязательно? Может, просочимся?
– Может. Но там плотно.
Забавно идти за врагом. Даже пыль не успевала осесть – тыловой дозор топал метрах в двухстах впереди. Порой слышно даже, как румыны о чём-то приглушённо спорили. Не подрались бы. А то опоздают к ужину. Серпантинную дорогу, точнее, набитую до песка колею в просеке приходилось то и дело перебегать, чтобы оставаться с подветренной стороны. Хорошо, что небо смилостивилось, бледно перекрылось тонкой облачностью. Стало легче дышать, и подъём казался уже не таким бесконечным.
«Кря-кря!» Лютый, когда выходил в дозор, передавал свою санитарную сумку Старшому или командиру. И сейчас командир, спохватившись, сунул её Пичуге, ящерицей метнувшись на призыв.
– Сёмы нет. Не вышел.
Лютый, посланный на смену, присел было под иву, расслабленно поджидая замыкающего. Прислушиваясь к шороху листвы, разглядывая сборище красных клопов-солдатиков. Минута, другая. Сёма не подходил. Ползком меняя позиции для лучшего обзора, Лютый ещё пару минут поуговаривал себя насчёт «мало ли что приключается, по-малому, например», но потом признался: «Сёмы нет». Притом что в лесу ни малейшего признака тревоги: деловой, целеустремлённый шмель выбирал в траве цветок под свой размер, серая пичуга из-под ивовой копны уже сто раз выспросила невесть кого: «А-витю-видел?» Какого ещё «витю»? Сёмы нет. Семён Семёныча! А основная группа уже вышла за предел и визуального, и звукового контакта.
И Лютый пополз, быстро пополз, где на животе, где на карачках. Стараясь не думать о том, что сейчас его догонит: снайперская пуля или автоматная? И не представлял: куда. Покрякал раз, два, три. Пока не натолкнулся на командира:
– Сёмы нет!.. Не вышел!..
Командир прижал голову Лютого к земле:
– Тсс…
Есть эти ужасные командирские мгновения принятия решения, требующие нечеловеческой ответственности: кого сейчас – ради кого или ради чего – отправить на смерть? Мгновения на выбор: кого в сию секунду оставить жить за счёт жизни другого? В общем-то, точно такого же, если чем и менее ценного, то только с твоей точки зрения, с командирской.
И может быть… Да, да! Наверное, так оно и есть: чем выше твоё положение, звание, должность, чем больше тебе дано, доверено власти, то есть чем отстранённее, чем дальше от тебя те, чьи судьбы ты в данную секунду определяешь, тем легче, рационально самооправдательнее принимать такое решение. Легче, передвигая флажки по карте, легче, глядя на построение частей в батальоны, полки, дивизии – на обезличенные униформой и строевой выучкой батальоны и полки. А вот так – глаза в глаза, слыша, чувствуя щекой сбитое страхом и ненавистью дыхание, ладонью касаясь потного холодного затылка. Принимать решение, зная, проверено бытом и боем, зная каждого доверенного, отданного тебе во власть…
– Уходим.
Двадцатичетырёхлетний разведчик-снайпер Калужный Семён Семёнович, награждённый орденом Красной Звезды и медалью «За боевые заслуги», за два года службы в разведбатальоне более сорока раз пересекавший линию фронта, надёжный, безотказный товарищ, с малолетства знающий лес охотник с Амура, вполне мог просто получить травму: сломать или вывихнуть ногу, мог столкнуться с кабаном или медведем, с больной бешенством рысью. А мог попасть в засаду и быть убитым или пленённым. Искать его, даже просто ждать – значит, подвергать смертельному риску оставшийся состав разведгруппы с умножением вероятности невыполнения поставленного штабом дивизии боевого задания.
– Уходим. Гаркуша – передовой дозорный, Лютиков – замыкающий. Предельная осторожность. Полная тишина и визуальный контроль товарищей.
Чтобы проверить возможность скрытного преследования, группа перебежками пересекла открытое пространство и заняла оборону по краю лесной полосы напротив. Лютый должен был выдержать пятнадцать минут и лишь потом, убедившись в отсутствии врага, ползком пересечь луговину.
Если Сёму – стоглазого и стоухого Сёму – смогли бесшумно пленить или зарезать, то Лютый для таких специалистов просто розовый поросёнок. Цыплёнок неоперившийся.
«Паче всех человек окаянен есмь, покаяния несть во мне…»
Он разложил перед собой гранаты: по краям две немецкие «колотушки» для дальних бросков, по центру две наши «сорок первые» для ближних. И «лимонка» «Ф-1» для себя.
«…горе тамо будет грешным, в муку отсылаемым; и то ведущи, душе моя, покайся от злых дел твоих».
Проверил единственный алма-атинский диск для алма-атинского Ярёминого «ППШ»: если удастся распределить огонь более-менее короткими очередями между бросками гранат, то хватит на две минуты, плюс две, плюс две… Расстегнул кобуру: ещё минута на «ТТ». Итого, десять-одиннадцать минут боя. Если раньше не попадут в него. Хотя бы не сильно попадут. Опять же, это Сёма бахвалился, что, мол, всегда чует какой-то «солдатский фарт», мол, точно знает – в этом бою его пули обойдут. И потому иной раз стрелял без всякого укрытия. Как в кино.
«Житие на земли блудно пожих и душу во тьму предах, ныне убо молю Тя, Милостивый Владыко: свободи мя от работы сея вражия…»
– Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, ну, правда, Ты же видишь: невозможно человеку к смерти быть готовым. Никак к ней не приготовиться. Ты-то знаешь, понимаешь, что я согласен, конечно, согласен – все умрём, все… Но, Господи, как сейчас-то? Даже без покаяния. Я же в храме четыре года не был. Ни на одной службе четыре года не был. И как мне теперь умирать? Господи, помилуй.
Стрелки у часов точно залипли. Да тикают ли? Только шесть минут прошло, ещё девять.
«Верую, яко приидеши судити живых и мертвых, и вси во своем чину станут, старии и младии, владыки и князи, девы и священницы; где обрящуся аз? Сего ради вопию: даждь ми, Господи, прежде конца покаяние…»
– Господи! Ну, правда, Твоя правда, всё у меня не так. Не так, как надо. Всё. Взять Дьяка. Дмитрий – диакон, настоящий, он сам на принятие сана пошёл. По своей – и Твоей! – конечно, Твоей воле. А я? Я же просто обречён сану был. Попович в шестом поколении. С семи лет в алтаре, свещеносец. В пятнадцать – хиронисированный чтец. Ещё и голос открылся: «Величаем тя…» У отца и дядьёв каждая служба без меня и не служба – Апостол, Шестопсалмие, кафизмы. И вот восемнадцать… Господи! Ну, да, да, дурак, дурак я! Господи! Понятно, задним числом понятно – никакая то не любовь была, то морок, наваждение! Как матушка плакала. А я, Иуда, всё бросил, всех бросил, разругался, уехал с той. Которая потом уже от меня уехала, уже меня обругала и бросила. Сыночек теперь чужого дядю «папой» зовёт, а мне к престолу невозможно. Так мне и надо. Так и надо! Иуда я, и-у-да конченый… Исправить-то как? Вымолить прощение как? Помилуй мя, Господи, Ты единый безгрешный…