Крещение свинцом — страница 25 из 32

Вот Клим пришёл к марксизму сам, не через комсомол. У отца много было изданий на немецком – философия, экономика, теоретики культуры, естественные науки. С тринадцати лет, удивляя родных и знакомых, Клим до полуночи засиживался над Фейербахом и Бернштейном, Энгельсом и Марксом. Даже пытался переводить. Поэтому христианство он воспринимал по Энгельсу: как переродившееся, а изначально протестное движение бесправных рабов, бедняков из угнетаемых, покорённых Римом народов. Первоначально сами христиане подвергались гонениям, что, как и всяких фанатиков, только укрепляло их в своих убеждениях. Это потом, попав в среду феодалов, христианство извратилось, став само инструментом угнетения. Чем эта историческая истина не убедительна для Дьяка? В любом антисоветчике должна быть своя, пусть несостоятельная, логика. С которой можно дискутировать. А когда тебе только молча улыбаются в лицо, как какому-то дурачку, это злит. Интересно, стал бы Благословский улыбаться в лицо следователю? Посмотреть бы, как верующие с энкавэдэшниками бодаются. Тоже с ехидной улыбочкой? Чёрт, нога! Чёрт! Чёрт!

Обходили посёлок широкой дугой: по границе леса через каждые двести-триста метров столбики с табличками о запретной партизанской зоне, читай – о минных полях. Поэтому задерживались на пересечении каждой дороги и тропки. Прощупывали-прошаривали коридорчики с обеих обочин.

Выгрызший бочину горы известковый карьер из сотен разномерных ям охранялся ДЗОТом: со стороны посёлка над дорогой вспучилась обложенная камнями двускатная бревенчатая крыша, бруствер из мешков с песком, на сотню метров криво тянулась траншея к наблюдательной вышке. Далее – колючка. И зачем это?

Подползли. Подождали.

Тычком отрыв дверь, из ДЗОТа вышли двое, выбрались из траншеи по малой нужде – эх, румыны. Насколько же бесполезный народ.

Ждали. Ждали. Лютый и Пичуга – стволы почти в бойницы, гранаты наготове. Командир и Дьяк контролировали вышку.

Взвыли собаки, да сколько! Вспыхнули два прожектора на вышках, белые световые пятна заметались по карьерным раскопам. Собаки выли всё жутче. Кто-то орал, пытаясь их унять.

– Облом. – Копоть и Живчик вернулись явно расстроенные.

– Лагерь. Колючка по полной. Два здоровенных барака с заключёнными, три сарая-мастерские, домики администрации и охраны. Конюшня. Две вышки. И собак не меньше десятка.

– От тебя завыли? – Лютый хмыкнул.

– От меня они взвыли, а вот вас мигом загрызут. Их там человечиной кормят. Вонь трупная – нос свернуло.


Тихое гудение прорвалось взрывами в районе железнодорожной станции. Вспышки обгоняли звук на шесть-семь секунд – до места бомбёжки два с небольшим километра. Наши «ночные ведьмы»! Неспешно вспыхнул и разросся пожар. Ответно по низко притуманенному небу дёргано шарили прожекторные лучи, струями летели трассера крупнокалиберных пулемётов, где-то излишне высоко пыхала зенитная шрапнель.

– Пока шухер, рванём прямо по дороге?

– Давай, рискнём.

Лютый передовым, метрах в пятидесяти за ним остальные, простой цепочкой.

Дьяк всё время оглядывался – замыкающий Пичуга отставал уже сильно.

До станицы осталось метров триста – где-то уже должен располагаться блокпост. Свернули направо, просёлок через заброшенные огороды вывел в высаженные ровными рядами яблоневые сады. Высоченное багровое пламя – видимо, разгорелась цистерна с горючим – неестественно, как-то театрально освещало окрестности. Бомбардировка полчаса как кончилась, но суета с рёвом машин, маневровыми гудками и даже стрельбой не ослабевала.

Старые яблони с жидкими кронами, утяжелённые набухшими цветочными почками, свободно просматривались на полсотни метров: тёмно-красные листья, тёмно-красные раскоряки стволов и за ними длинные, дрожащие тени, сливающиеся мутной чернотой. Пришлось перестроиться в обратный угольник с вынесенными вперёд фланговыми дозорами. Двигались перебежками. Дьяк теперь не выпускал отчаянно хромавшего Пичугу из поля зрения.

Живчик с левого фланга прикрякнул и указал на жёлтый в багровой полутени огонёк костерка.

Замотанная в кокон из двух-трёх платков женщина укачивала на коленях закутанного в тряпьё грудного младенца. Рядом, что-то выстругивая из чурбачка, полулежал чумазый подросток лет десяти-двенадцати. Вокруг костерка ещё парились чёрный от копоти чайник и пяток разнокалиберных керамических плошек. За спинами – завешанный облезлым плетёным ковром вход в низкий шалаш или землянку.

– Мы свои. Не бойтесь.

Конечно же, командир постарался окликнуть осторожно, но после долгого молчания всё равно получилось хриплое карканье. Женщина вскинулась и свернулась, как от удара, накрывая собой ребёнка. А мальчишка прыжком заслонил её, выставив палку и нож, слепо заоглядывался через костёр. Малорослый головастый недокормок, по колено в огромном мужском пиджаке.

– Мы свои. Русские. – Командир поднялся, развёл руки, показывая ладони. – Советские. Здравствуйте.

– Здравствуйте.

Дремавший грудничок от толчка едва слышно закряхтел, жалобно завсхлипывал. А старший брат, жадно осмотрев-оценив оружие вышедшего к костру, отступил и скрылся за ковёр в глубь шалаша.

– Немцев нет?

– Нет.

– А полицаи?

– Нет никого.

– Так вы что, одни здесь? – Командир приблизился, медленно опустился на одно колено.

– Почему? Не одни. – Женщина развернулась к костру, но лица не показала, ещё больше согнулась, вновь закачав младенца. – Тут Комаровы живут, Кобенки, Мироненки. Там – Петровы, там Марченки. Халиловы. В садах много землянок.

– Да? А чего в землянках? Откуда сюда собрались?

В щёлку из-под подрагивающего ковра командира разглядывала ещё пара мордашек.

– Мы до войны в колхозных садах робили. Оне двадцать гектар. Вот теперь здесь бытуем.

– Так что с домами?

– Заняты. Солдаты живут.

– Они нас осенью выгнали. – Подросток выбрался, встал поближе к матери. – Это когда первые уехали. Первые, они хорошие были.

– Молчи!

– А чего? Они с нами в футбол играли.

– Молчи, сказала!

– А чего? Злые после них пришли. Эсэсовцы. Танки везде поставили. Везде-везде. Сто танков!

– Неужели так много? Даже сто? – Командир не шевелился, пока подросток восхищённо трогал автомат.

– Да больше! Они нас и выгнали.

– Выдали двум семьям одну лопату на один день. – Женщина впервые подняла глаза. Командир едва сдержался: какая же она худая – огромные чёрные глазища в чёрных же провалах красно отблёскивающего курносого черепа. – Мол, копайте, сколько успеете. Хворостом кое-как покрыли. Землёй. А зима-то ноне лютая выпала. От века здесь такого февраля не было. Вымерзли тогда многие: Денеки, Новиковы, Дмитруки, Савские. Громовы. Бондаренки. Прямо с детьми вымерзли. У Дмитруков девять, у Бондаренок тоже девять. У Новиковых шестеро малышей поколело. У Кобенков двое.

– Чем зарабатываешь? – Командир, переменяя колено, оглянулся. Он не мог решить: вызвать ещё кого к костерку? – Кто из ваших в посёлке или на станции работает?

– Зачем вам?

– Спросить хотел.

– Не надо. Сдадут. Все боятся. Все боимся. Вон, там Липяни висят. Все висят: дед Петро, бабка Дуня, их Люська, еёные Коленька и Поленька. Дед Петро пошёл в гору на фазанов петли ставить. Попал под облаву кавказцам. Всю семью казнили как партизан. И хоронить запретили. Мы боимся.

– И ты сдашь?

– Я ничего не знаю. Бельё стираю в госпитале.

– А чего узнать? Я могу разведать. – Парнишка присел напротив командира. – Я всё тута знаю.

– Молчи, дурак! Поди спать! И вы тоже уходите. Прошу вас, уходите. Детей пожалейте. Повесят нас всех.

Парнишка встал, потоптавшись, отошёл, сердито запихивая передний край рубахи под лямки великоватых ему штанов.

– Шигирёв, Гаркуша.

Появление ещё двух разведчиков ни женщину, ни подростка почему-то не удивило.

– Ребята, это… Ну, если есть рейхсмарки.

Через минуту Живчик сунул командиру в ладонь пухлый свёрток:

– Три косаря, командир.

– Спасибо. Потом посчитаемся.

– Замётано.

Женщина схватила протянутые ей деньги, как голодная собака хлеб, мгновенно спрятала в складки своего кокона. И лишь тогда спохватилась:

– Это что? Вы… Вы же… Сына не забирайте!

– Он нас только проводит. Как звать? – Командир положил ладонь на плохо выстриженную голову аж подпрыгнувшего мальчишки. – Пойдём, Андрейка.

– Вы… Вы… Не забирайте, Христом Богом клянусь: я не выдам. – Женщина, подкинув к плечу всхлипывавшего малыша, рванулась было за командиром. Но ударилась о Копотя.

– А Карлом Марксом?

– Что?

– Карлом Марксом клянёшься?

– И Карлом! И Магометом! Не забирайте, я же никому ничего не скажу!

– Сядь здесь и жди.


– И где, Андрейка, твои сто танков?

– Так в марте укатили. В Анапу. Взамен румынов прислали. Которых Советы под Краснодаром побили. Те, вторые немцы, которые на танках, злые были, одно слово – эсэсовцы. А эти румыны, мамка говорит, вообще, звери. Хужее тех.

– Отчего это хужее?

– Пьют. Продают своё оружие горцам и пропивают всё. А как напьются, бьют всех, кто встретится, грабят последнее. И насилуют. Старух, девочек. Заражают. Они хужее!

– Потерпите. Немного осталось.

Пожар на станции пригасили. В вернувшейся темноте едва не наскочили на заграждение из колючей проволоки.

– А где железнодорожное полотно?

– Так вона, за проволоками насыпь. Можно обойти, но далеко.

– Ясно. Ну, давай, Андрейка, прощаться. Спасибо за службу. Советскому Союзу.

– Не! Я же с вами хочу. Я воевать хочу.

– Андрейка, мы об этом не договаривались. И что же ты мамку бросаешь? С маленьким таким? Братик или сестрёнка?

– Он не брат мне. Совсем не брат.

– А кто он?

– Немец. Болдырь.

– Как это?

– Мамка от немца прижила. Его всё равно Советы убьют. Или партизаны.


А вот и туман. Мучнисто наполненные лунным светом огромные волны медленно сливались с холмов, цепляясь подбрюшьями за чёрную щетинку невысоких лесных порослей. Достигая равнины, волны теряли напор и крутость, растекались, расходуя светоносность и глухоту. Подождать бы с часок, но ладно: жидковат, низковат, однако в полроста и сейчас покрывает.