Пару лет назад был момент, когда я была близка к такой жизни, по крайней мере к частице ее. За два дня до Рождества я забралась в кладовку под мансардным окном, чтобы найти фарфоровый сервиз – с такой тонкой росписью, что в доме он считался неприкасаемым. Каждый предмет хранился в отдельной коробке и доставался только по большим праздникам и по случаю свадебных юбилеев.
Ди увидела меня и моментально поняла, что я делаю.
«Мам, – сказала она, – почему ты не пользуешься им почаще? Для чего ты его бережешь?» В ее голосе я почувствовала жалость.
И правда, для чего? Я не знала, что ответить. Наверное, на собственные похороны. Ди будет бдеть у гроба, а люди – стоять вокруг и говорить, какой выдающийся пример я подала, после стольких лет сохранив в целости сервиз на двенадцать персон. Потрясающая дань уважения.
Несколько дней после этого мой мир напоминал дирижабль, из которого выпустили воздух. Когда мой страх перед разбитыми тарелками успел принять такие масштабы? Неужели во мне так мало тяги к экстравагантному? После этого я освободила место для сервиза в кухонном буфете и использовала его при любом удобном случае. Потому что была среда. Потому что кто-то купил мой коллаж. Потому что в «Аплодисментах» Сэм наконец-то женился на Диане. Однако дальше сервиза этот положительный сдвиг в сторону так и не развился.
Все еще держа трубку, я хотела рассказать Хью об этом – о мансардном окошке и о сервизе, – но не была уверена, что это имеет хоть какой-то смысл.
– Джесси, – продолжал между тем Хью, – ты меня слышишь? Когда ты собираешься домой?
– Не могу сказать точно. Пока не могу. Возможно, придется задержаться здесь, не знаю, надолго ли.
– Понятно.
Думаю, ему и вправду было понятно. Понятно, что мое пребывание на острове связано не только с заботой о матери; скорее, с тем беспокойством, в котором я пребывала всю зиму. Со мной, с нами.
Но вместо этого он сказал:
– Я люблю тебя, Джесси.
Его слова могли бы прозвучать ужасно, но я почувствовала, что он сказал это, чтобы проверить меня, посмотреть, отвечу ли я тем же.
– Я перезвоню на днях, – сказала я.
Когда он повесил трубку, я посмотрела на серебрящиеся, текучие потоки за стеклом, потом вернулась в гостиную к матери, телевизору и соревнованиям по бобслею.
Каждый день, часа в четыре, я чуяла приближение ночи. Клубясь, ее сырой тяжелый запах вползал из-под дверей, просачивался сквозь окна. По ночам я еще острее желала брата Томаса.
При появлении первых серых теней ночной темноты я стала подолгу, с разными ухищрениями принимать ванны. Я стащила аварийную свечу из старого «ураганного» набора матери и прилепляла ее к краю ванны. Я зажигала ее, потом напускала горячую, почти обжигающую воду, пока ванная не наполнялась паром. Я часто сыпала в воду хвою с кедра, растущего на заднем дворе, или пригоршню соли, или добавляла несколько ложек лавандового масла, как будто готовила какой-то небывалый пунш. Иногда эту смесь ароматов было трудно вынести.
Я погружалась в воду так, что снаружи торчал только нос. Можно было подумать, что я именно теперь открыла для себя горячее шелковистое прикосновение воды.
Погрузившись в нее, я впадала в дремотное состояние. Я всегда любила шагаловских любовников «Над городом», где изображена обнявшаяся пара, парящая над крышами. Этот образ вставал передо мной всякий раз, когда я погружалась в воду, иногда любовники плыли по небу, но чаще плыли в обжигающей голубой воде.
Иногда мне вспоминалась русалка, которую изобразил Шагал, зависшая над водой, над деревьями, летящая русалка, но без крыльев, и я думала о брате Томасе – как он говорил, что завидует русалкам, которые в равной мере принадлежат морю и небу.
Однажды ночью я проснулась и села в постели. Что-то изменилось. И я поняла, что сверху не доносится ни единого звука. Я посмотрела в окно и увидела, что облака разошлись. Лунный свет падал в комнату кусочками слюды.
Я встала и отправилась шарить по дому в поисках чего-нибудь, чем и на чем можно было бы рисовать. Я нашла обтрепавшуюся коробку цветных карандашей в письменном столе Майка, где он, должно быть, оставил ее двадцать лет назад. Встав над кухонным столом, я заточила их ножом для рыбы.
Не в силах обнаружить ничего, кроме бумаги для записей, я взяла висевшую над столом большую картину в рамке, изображавшую маяк на Моррис-Айленде, вынула ее и стала нетерпеливо делать набросок на обратной стороне, словно изголодавшись по движению, властно управлявшему мной и ставшему мне почти чужим.
Я разрисовала полотно стремительными потоками синей воды. В каждом углу изобразила раковину «кораблика» с пробивающимся изнутри оранжевым светом, а внизу – черепашьи черепа, груды черепов, вздымающихся колоннами, – памятник затонувшей цивилизации, потерянной Атлантиды. В самом центре я набросала фигуры любовников. Они тесно прижались друг к другу, переплелись между собой. Волосы женщины обвивали их, как майские ленты. Они летели, оторвавшись от воды.
Работа опьяняла – и получилась страшноватой. Как езда на машине со спущенными колесами. Закончив, я вставила маяк обратно в рамку и снова повесила над столом, любовники оказались лицом к стене.
О том, чтобы снова лечь спать, нечего было и думать. Слишком я была взвинчена. Тогда я пошла на кухню заварить чай. Я сидела за столом, прихлебывая ромашковый чай из кружки с выщербиной, как вдруг услышала, что в дверь кто-то скребется – отчетливый, целенаправленный звук. Включив свет на крыльце, я выглянула из окна кухни. На крыльце сидел Макс, его черная шерсть была мокрой и грязной.
Я открыла дверь.
– Ах, Макс, ты только взгляни на себя.
Он ответил мне вопрошающим взглядом.
– Ладно, заходи.
Все знали, что он ночует в разных домах на острове, используя принцип ротации, график которой был известен только ему. Однажды мать сказала, что он появляется здесь каждые два месяца с требованием ночлега, но я сомневаюсь, чтобы он появлялся глубокой ночью. Я подумала, уж не выгнал ли его нынешний повелитель. Или он увидел в доме свет?
Я вытащила старую подстилку, которую мать держала для него в кладовой. Когда он свернулся на ней, я села рядом и вытерла его кухонным полотенцем.
– Что ты тут бродишь так поздно? – спросила я.
Макс немного приподнял уши, потом положил голову мне на бедро.
Я почесала ему за ушами, вспомнив, как брат Томас рассказывал, что берет его с собой на птичьи базары.
– Ты любишь брата Томаса? – спросила я. Макс стукнул по полу хвостом, думаю, потому, что голос у меня был сладенький – таким тоном говорят с младенцами, щенками и котятами. – Знаю, я его тоже люблю.
Чесать Макса было лучше, чем пить чай. Нервное возбуждение стало понемногу отпускать.
– Что мне делать, Макс? – спросила я. – Кажется, я влюбилась.
К такому выводу я пришла, сидя в русалочьем кресле, но ни разу не произносила этого вслух. И меня удивило, какое облегчение я почувствовала, признавшись в этом, пусть даже собаке.
Макс шумно вздохнул и закрыл глаза. Я не знала, как отделаться от одолевавшего меня чувства. Отрешиться от мысли о том, что здесь мой суженый. Это был не просто мужчина, который меня возбуждал, – в нем было свое небо, в нем было что-то, чего я не знала, никогда не пробовала на вкус и, возможно, никогда не попробовала бы. И сразу же вслед за этим мне показалось, что едва ли не легче жить в моем опустошенном браке, чем сожалеть о жизни прожитой, так никогда и не узнав его, так никогда и не пролетев по небу над городом, не погрузившись в морскую синеву.
– Моего мужа зовут Хью, – сказала я Максу, который уже крепко спал. – Хью, – повторила я и продолжала произносить как заклинание: – Хью. Хью. Хью.
Глава восемнадцатая
Второго марта я вывела из гаража мототележку и покатила по размытым дорогам к сгрудившимся в центре магазинчикам. Солнце снова глядело на землю с зимним безразличием – холодный огонек, заброшенный куда-то в самую высь. Подпрыгивая на протянувшейся между дубами дороге, я чувствовала себя подземным существом, выбравшимся на поверхность.
Я хотела купить кое-какую бакалею в центральном универсаме, а заодно посмотреть, не торгуют ли они красками – кроме цветных карандашей Майка, мне были нужны кое-какие краски. Однако больше всего мне хотелось поговорить с Кэт об отце Доминике.
Паром стоял у причала, и по пристани слонялось несколько туристов в наглухо застегнутых ветровках. Я припарковалась перед сувенирной лавкой Кэт, где под сине-белым полосатым навесом восседал Макс.
Кэт повесила рядом с дверью лавки зеркальце – старый обычай галла, чтобы отпугнуть Буга Хэга.
Как только я приоткрыла дверь, Макс ринулся в магазин. Кэт, Бенни и Хэпзиба сидели за прилавком и ели мороженое из пластиковых стаканчиков. Кроме них в магазине больше никого не было.
– Джесси! – воскликнула Бенни.
– Добро пожаловать в мир живых людей, – улыбнулась Кэт. – Хочешь мороженого?
Я отрицательно покачала головой.
На Хэпзибе было платье цвета черного дерева, исчерченное белыми молниями, а головная повязка украшена ее подписью. Она была похожа на прекрасную грозовую тучу.
Макс плюхнулся у ног Бенни, она шлепнула его и скосила глаза на меня.
– Мама говорит, ты вела себя грубо.
– Ради бога, Бенни, ты что – взялась повторять за мной всякую глупость?
– Ты думаешь, я вела себя грубо? – спросила я.
– Ладно, – ухмыльнулась Кэт, – а как ты назовешь то, когда человек звонит тебе каждый день и спрашивает: «Можно я вас навещу? Можно привезти обед? Можно приползти и поцеловать ваши ноги?», а ему за все его хорошее: «Спасибочки. Давай проваливай»?
– Я не говорила «Давай проваливай» и не просила целовать мне ноги. Впрочем, если не терпится, можешь сделать это хоть сейчас.
Непонятно почему, но стоило мне хоть немного пообщаться с Кэт, и я начинала вести себя точь-в-точь как она.
– Что-то мы заводимся, тебе не кажется? – спросила Кэт. – Конечно, если б я провела пару неделек рядом с Нелл Дюбуа, я бы, наверное, на людей кидаться стала.