Не успела я это сказать, как поняла, насколько глупо это, должно быть, прозвучало. Вроде вопроса викторины из женского журнала. Если бы вы были цветом, то каким цветом вы были бы? Если бы вы были животным…
– Почему вы так решили? – спросил Уит.
– Не знаю, наверное, потому что действую одна.
– Я даже не представляю, чем вы занимаетесь.
– Я художник, – сказала я, чувствуя неловкость. Слова едва не застряли у меня в горле. – У меня есть мастерская – так, балуюсь иногда.
– Так, значит, вы художник, – сказал Уит.
Не уверена, что кто-нибудь хоть раз называл меня так. Даже Хью.
– А какой? – спросил Уит.
– Я делаю… обычно это акварельные коллажи. Не знаю, как сказать точнее.
– А вы попробуйте.
Я сама удивилась, как ужасно мне захотелось объяснить ему все. Я закрыла глаза, готовясь выразиться как можно красноречивее.
– Для начала я беру деревянный ящик вроде затененного экрана. – Я запнулась. Просто не верилось, что я сказала «затененный экран». Боже. Терпеть не могла, когда это так называли. – Нет, погодите, затененный экран – это не то; скорее это напоминает мексиканский retablo.[5] И рисую внутри сценку. Это может быть пейзаж, люди, что угодно. Потом на переднем плане компоную разные предметы, как бы продолжение рисунка – типа диорамы.
Я открыла глаза и помню, как поразил меня его вид. Каким мужественно красивым он выглядел, склонившись вперед, опершись локтями о колени, так внимательно слушая меня. В ярком свете его синие глаза было точно такого цвета, как его рубашка.
– Звучит прекрасно, – сказал он.
– Поверьте мне, они вовсе не так прекрасны. Вначале я тоже так думала. Тогда они действительно были задиристыми и затейливыми, но со временем становились все более просчитанными и… – я порылась в голове в поисках нужного слова, – …приемлемыми, – услышала я себя как бы со стороны.
– Это интересно.
Я уставилась на Уита. Все, что я говорила, звучало не так. Я даже не понимала, что имела в виду под «приемлемыми».
– То есть я имела в виду, что искусство должно вызывать в человеке какую-то реакцию, а не просто быть приятным для глаз. Оно должно хотя бы немного выводить человека из равновесия.
– Да, но оглянитесь вокруг. – Он обвел рукой болотную траву, тихо струящуюся воду, по которой свет скользил комочками пены. – Поглядите на это. Как насчет красоты ради красоты? Иногда я смотрю на деревья, белые от усевшихся на них белых цапель, или на какое-нибудь произведение искусства вроде берниниевского «Экстаза святой Терезы», и теряюсь. Иногда они взрывают мои понятия о порядке и нормах поведения куда больше, чем если бы они были «приемлемыми».
Уит говорил страстно и авторитетно, яростно размахивая руками, так что лодка начала раскачиваться, и в какой-то момент мне пришлось ухватиться за борт. Похоже было, что я испытываю именно то, что он пытается объяснить, – состояние потерянности.
– Я понимаю, о чем вы говорите, – сказал он, – хотя… вы хотите, чтобы ваше искусство давало людям встряску, действовало как озарение.
– Да, – ответила я.
– Это всего лишь мое личное мнение, но мне кажется, что настоящая встряска происходит не потому, что искусство приемлемо или нацелено на социальную критику, а потому, что зритель теряется в его безупречной красоте. Оно дает человеку почувствовать вечность.
Я не могла говорить. Просто боялась, что могу вконец смутиться или расплакаться, сама не знаю почему. Как давно я не вела таких разговоров.
Лодку отнесло почти на всю длину троса к самому берегу, где от травы исходил сухой, сонный запах. Уит перегнулся через борт, и лодка немного, накренилась.
– Звучит очень таинственно, – сказала я.
– Что именно?
– Ощущение вечности, о котором вы упомянули. Вы, наверное, решите, что я совсем бестолковая, но что конкретно вы хотели сказать?
– Да нет, я совсем не думаю, что вы бестолковая, – улыбнулся Уит. – Я и сам это с трудом понимаю.
– Но вы же монах.
– Да, но никудышный, сомневающийся.
– Но вам наверняка не раз приходилось… ощущать вечность. А я и понятия не имею о том, что это такое. Большую часть жизни я была матерью и женой, домохозяйкой. Когда вы сказали, что я художник… вы преувеличили. Искусство для меня всего лишь забава.
Уит скосил глаза, глядя на что-то за моей спиной.
– Когда я только приехал сюда, – сказал он, – мне казалось, что переступать границы мира – нечто более возвышенное, чем просто пребывать в нем. Я всегда рвался к медитациям, посту, отрешенности – словом, всему в этом роде. И вот однажды на птичьем базаре я понял, что возможность просто быть здесь, выполнять свою работу – приносит мне самую большую радость. Наконец-то я догадался, что главное – это вверять себя тому, что любишь.
Он обернулся ко мне.
– Вы своего добились. Я больше не стану слишком переживать из-за вечности. Так или иначе, она нерукотворна. Это всего лишь мгновенные ощущения чего-то вневременного, рассыпанные по жизни моменты, когда вам даровано блаженство выйти за пределы себя. Но я сомневаюсь, что они важнее, чем просто занятие любимым делом.
Он коснулся воды кончиками пальцев.
– Вам повезло вырасти здесь.
– Долгое время я совсем так не думала. Я разлюбила остров в девять лет. Честно говоря, только вернувшись в этот раз, я снова полюбила его.
Уит еще больше свесился за борт.
– А что случилось, когда вам было девять? Извините, что спрашиваю.
– Мой отец погиб при пожаре на лодке. Взорвался бак с горючим. Говорят, причиной послужила искра из его трубки.
Я закрыла глаза, и мне захотелось рассказать Уиту, какой я была папенькиной дочкой и что после смерти отца все мое детство разом закончилось.
– После этого остров для меня переменился. Я задыхалась тут, чувствовала себя взаперти, – добавила я.
Я машинально дотронулась до того места на лбу, где священник всегда рисовал пеплом крест. Казалось, оно лишилось чувствительности.
– И мать, – продолжала я, – тоже изменилась. Обычно она была веселой, нормальной, но после его смерти стала маниакально религиозной. Как будто и она покинула нас.
Уит не сказал: «О, извините, какой ужас», ни одного из тех слов поверхностного сочувствия, которые произносят в подобных случаях, но, когда я посмотрела на него, меня поразило, каким печальным вдруг стал его взгляд. Как будто какая-то скорбно звучащая струна в нем откликнулась на звучание такой же струны во мне. Помню, я задумалась: что же ужасное могло произойти с ним?
Вверху мелькнуло что-то голубое, и я увидела серую цаплю с бьющейся в клюве рыбой. Тень птицы скользнула по лодке между нами.
– Дело в том, что это я подарила ему трубку на День отца. Поэтому я всегда чувствовала себя… – Я замолчала.
– Виновной в том, что случилось, – закончил за меня Уит.
Я кивнула.
– Забавно, что на днях я нашла трубку в ящике у матери. Она все время лежала у нее.
Я принужденно засмеялась – слабый, полный горечи звук.
Мне не хотелось вдаваться в разговоры о смерти отца и ее последствиях – о неожиданно образовавшейся во мне пустоте, которую мне, похоже, так и не удалось заполнить, о том, как мать медленно погружалась во мрак. Мне хотелось, чтобы все было как несколько мгновений назад, когда мы говорили об искусстве, о вечности.
Мне захотелось спросить Уита об отце Доминике, что он думает о нем, но и это ускользнуло от меня.
Я пересела, подложив под себя ногу.
– Так скажите, – спросила я, – вы уже давно здесь?
Уит ответил не сразу. Казалось, он был немного удивлен тем, как резко я сменила тему.
– Четыре года и семь месяцев, – сказал он наконец. – В июне я должен дать последние обеты.
– Вы имеете в виду, что до сих пор не сделали этого?
– Я, что называется, принял постриг. Сначала вы два года числитесь послушником. Еще год – принявшим постриг, и только потом решаете – уходите или остаетесь навсегда.
«И только потом решаете».
Эти слова тронули меня. Я смотрела, как ветер гладит его коротко стриженные волосы. Меня поразило, как это просто, насколько я не ощущаю ни малейшего внутреннего неудобства, насколько мы – один на один в мире, который не имел никакого отношения к моей жизни в Атланте, к Хью. Я сидела в лодке, представляя себе свое будущее с этим мужчиной.
– А чем вы занимались раньше? – спросила я.
– Был адвокатом, – ответил он, и на какую-то долю секунды все самообладание и уверенность, которые я чувствовала в нем, проскользнули в его голосе, в напряженном взгляде, в уверенной осанке, которую он принял. У меня возникло неожиданное ощущение, что его прежняя жизнь была для него очень важной, несмотря на все то, что он говорил о ней прежде.
– И что же заставило вас отказаться от этого и приехать сюда?
– Не уверен, что вам бы хотелось об этом узнать. Это долгая и печальная история.
– Что же, ведь я рассказала вам свою долгую и печальную историю.
Я догадывалась, что с ним случилось что-то ужасное, но не настолько. Уит рассказал мне о своей жене, Линде, с красивыми белокурыми волосами, и об их неродившемся ребенке, чью детскую он покрасил в тыквенный цвет, потому что Линда с утра до вечера ела тыквенные хлебцы. Обе погибли, врезавшись в грузовик. В этот момент Уит был дома и собирал детскую кроватку.
Он рассказывал об этом явно изменившимся голосом, так тихо, что мне пришлось наклониться, чтобы расслышать его слова. Он постоянно отводил глаза, и взгляд его блуждал по днищу лодки.
– Она звонила мне в тот день, прежде чем сесть в машину, – произнес он наконец, – сказать, что она уверена, что у нас родится девочка. Это были ее последние слова.
– Простите, – сказала я, – теперь мне ясно, почему вы приехали сюда.
– Все думают, что я оказался здесь от тоски, проще говоря, сбежал. Не знаю. Я так не думаю. Я бежал не от чего-то, а к чему-то.
– К Богу?
– Думаю, мне хотелось узнать, существует ли он.