Кресло русалки — страница 43 из 51

Вчера ночью, отчаявшись облегчить свои страдания, Хью постарался взглянуть на сотворенное Джесси не как муж, а как психиатр. Желание было нелепым, но трезвый анализ принес ему два желанных часа избавления от мук. Он смягчил его эмоции, породил чувство перспективы. Хью был благодарен за любое, самое малое проявление милосердия.

Хью прошел в свой кабинет и стал рыться в книгах, читая и делая выписки. Снова и снова он наталкивался на одну и ту же мысль – давно и хорошо знакомую ему, – что когда человек нуждается в каком-то катаклизме, перемене, скажем, обретении нового центра личности, то его, или ее, психика провоцирует безудержную страсть, эротическую привязанность, глубокую влюбленность.

Хью знал это. Это было известно всякому психоаналитику. Влюбленность была самым старым, самым безжалостным катализатором в мире.

Но обычно влюбляешься в нечто, чего недостает тебе самому и что ты видишь в другом, и все же он никак не мог понять, что увидела Джесси в этом предположительно духовном человеке, что могло так глубоко пленить ее.

После почти часа подобного рода занятий Хью засовывал свои выписки в ящик стола и возвращался в постель. Внезапно это показалось ему абстрактным бредом. Он не хотел применять ни одну из этих теорий к Джесси. Он ничего не хотел понимать. Ее основания были непростительны, какой бы силой они ни обладали.

Его жена была с другим мужчиной. Она предала его, и. даже если Джесси вернется, умоляя принять ее. он не знал, сможет ли когда-либо сделать это.

– Доктор Салливен! – взывала к нему пациентка.

Он совсем отвернулся от нее к окну, облокотясь на ручку кресла, подперев подбородок рукой и пристально глядя на грушевое дерево, пышно расцветшее за оконным стеклом. Глаза его щипало от слез.

Повернувшись к женщине, Хью почувствовал себя страшно неловко. Она протянула ему коробочку с носовыми платками, которую бережно держала в руке, он взял один и неуклюже вытер глаза.

– Извините. – Он покачал головой, удивляясь самому себе.

– Нет, пожалуйста, – улыбнулась она, сложив руки на затылке. – Не извиняйтесь. Я… я тронута.

Она решила, что он плачет из-за нее. Из-за ее таксы. Она смотрела на него с благоговейной улыбкой, дивясь этой богоподобной доброте. Хью не знал, как сказать, что его чувства не имеют никакого отношения к ней, что в данный момент он худший из всех психоаналитиков в мире.

– Мы все подводим друг друга, – сказал он.

Глаза женщины расширились от непонимания.

– Я подвел свою жену, – добавил он.

Джесси подвела его, да, ужасно подвела, но и он подвел ее тоже.

Он беспечно приукрашивал ее, не замечая недостатков. Он был настолько бессердечен, что не позволял ей быть собой.

– Я подводила… людей, – произнесла женщина, как если бы он испытывал какой-то новый медицинский подход и она участвовала в эксперименте.

– Вы имеете в виду вашего брата? – сказал он мягко, и взрыв рыданий наполнил тишину офиса.

Глава тридцать третья

Я привезла мать из больницы в субботу 30 апреля, в День святой Сенары, яркий и солнечный.

После тринадцати дней в больнице матери стало настолько лучше, что она смогла вернуться домой, что, кажется, означало: больше она не будет себя калечить. По словам ухаживавшей за ней сестры, она держалась любезно, не проявляя признаков враждебности, но и особенно не откровенничала. «Здесь важно время», – объяснила сестра, а затем слегка покровительственным тоном сообщила, насколько важно, чтобы мать вернулась показаться своему психиатру и неукоснительно глотала пилюли.

Когда рано утром я садилась на паром, приготовления ко Дню святой Сенары шли полным ходом. Один из монахов уже стоял на четвереньках на пристани, раскладывая кораллово-красный прямоугольный ковер, на котором процессия из аббатства должна была установить русалочье кресло. Когда я была маленькой, ковер был неизменно красным, а потом за какой-то год вытерся и стал розовым, подозрительно похожим на ванный коврик, что вызвало некоторые пересуды.

Здесь же был установлен складной столик, и жена Шема, Мари Эва, продавала упакованные в коробочки «Русалочьи слезки», которые полагалось бросать в море во время церемонии.

Плывя по бухте, я вспомнила о «Русалочьих слезках», лежавших поверх крабовой ловушки в шалаше Уита. Я не была там с тех пор, как мать положили в больницу, и не видела Уита ни разу за две недели. Я отправила ему записку, которую передала Кэт, где объясняла, что буду проводить время в больнице, ухаживая за матерью, и какое-то время не смогу увидеться с ним.

Ответной записки он не прислал. Он не приходил на задний двор материнского дома, не заглядывал через кирпичную стену и не звал меня. Я была там одна каждую ночь, но он так и не появился. Возможно, он подозревал, что в записке я не договариваю правду. А может быть, усмотрел печаль, стоявшую за моими словами.

Наутро после того, как я во всем призналась Хью, я нашла его обручальное кольцо на игольнике рядом со своим, но в доме от него не осталось и следа. Я бросилась на улицу, надеясь перехватить его у паромного причала, прежде чем он покинет остров, но, добежав до кладбища рабов, еще раз хорошенько все обдумала. Я вспомнила, как он с ужасом и омерзением отшатнулся от меня, когда я потянулась к нему, вспомнила ярость в его голосе, когда он приказал мне убираться. Он сказал это, стиснув зубы. В его глазах была такая боль, такое потрясение, что я его не узнала. Теперь казалось, что я могла бы, по крайней мере, избавить его от необходимости снова видеть меня. Это я могла для него сделать. Депрессия навалилась на меня как великая усталость, я опустилась на землю рядом с могилами и стала смотреть, как голубь копошится в грязи, издавая слабые звуки, на которые обычно не обращаешь внимания, но которые теперь надрывали мне сердце. Было так, будто кто-то вдруг дал мне огромный, тяжелый камень весом со все страдания, которые я причинила, и сказал: «Вот, теперь неси».

И я несла его. Все эти тринадцать дней.

Я и теперь еще не могу понять, почему упадок сил, сопровождающий неизбежные потери, иногда так необходим человеку. Для меня он стал как тьма среди бела дня.

Не то чтобы я раскаивалась в том, что совершила, что мне хотелось обратить вещи вспять; я не хочу, чтобы исчезла моя любовь к Уиту, которая насытила меня жизнью, сотнями способов сделавшая меня лучше и значительнее. Дело в том, что я воочию видела произведенный ею эффект. Я видела его в бессмертной боли во взоре Хью, в браслете, который Ди сплела для него, в невыносимом зрелище наших колец, лежащих рядом на игольнике.

Каждое утро я покидала остров и возвращалась к вечеру. Я сидела с матерью в так называемой дневной комнате. С телевизором, диванами и странными шаркающими людьми – все вместе напоминало мне «Чистилище» Данте, прочитанное мною в школе. Единственное, что мне запомнилось, – это обитатели, волочившие огромные камни вокруг горы.

Я видела, как лекарства делают мать смирной, послушной, наблюдала за всем со смутной скорбью, всегда восходящей к тому моменту, когда Хью все понял и задал свой вопрос. И каждый день меня повергало в оцепенение то, как решительно я ему ответила, назвав церковное имя Уита. Как бы подчеркивая его духовные верительные грамоты. Как если бы это было нечто, делавшее то, чем мы занимались, более возвышенным.

Мать каждый день, расслабившись, сидела в кресле, крутя кубик Рубика, который я привезла ей из дома. Она так часто спрашивала меня о своем пальце, что я в конце концов привезла и его. Как-то вечером я вымыла его под краном, принуждая себя держать ее потерянную часть в ладони, и отскребла засохшие кровавые пятна. Я принесла его в банке, погруженным в спирт, чтобы избежать гниения. Я получила разрешение держать его в палате, но только при условии, если напишу на банке «Не выбрасывать».

По вечерам я по телефону отчитывалась перед Кэт и Хэпзибой об успехах в лечении, разогревала в буфетной консервированные супы и прислушивалась к бесконечному внутреннему монологу вины и печали в своей душе. Стоило мне подумать об Уите, как меня охватывало страстное желание оказаться с ним, но я уже не знала, любовь это или необходимость в утешении.

Несмотря на это, я все еще не могла позволить себе быть с ним. Казалось извращением – заниматься любовью, учитывая незажившую рану Хью, нашу общую боль. Несомненно, это было нелогично, однако я чувствовала, что воздерживаюсь из уважения к своему усопшему браку.

Когда мы покидали больницу сегодня днем, мать выглядела взволнованной. Внутри взятой напрокат машины она надела противосолнечный козырек, провела гребнем по седым волосам, а потом и совсем удивила меня, накрасив себе губы старой огненно-красной помадой. Это было признаком такой совершенной нормальности, что я даже улыбнулась.

– Прекрасно выглядишь, – сказала я, на мгновение испугавшись, что в ответ она может стереть помаду, но она лишь улыбнулась мне.

Паром был битком набит туристами; даже стоячих мест не оставалось. Мать судорожно сжимала банку с пальцем, как ребенок, несущий домой золотую рыбку из магазина. Завернув банку в бумажное полотенце, я надела на нее аптечную резинку, но все равно несколько пассажиров с любопытством на нее поглядывали.

Когда мы подплывали, я увидела растянувшиеся цепочкой вдоль юго-восточного побережья острова креветочные траулеры.

– Сегодня День святой Сенары, – сказала я матери.

– Думаешь, я не знаю? – оборвала она меня.

Она не ходила на праздники с тех пор, как погиб отец. Точно так же, как и на девичники, она просто с корнем вырвала их из своей жизни. Однако в данном случае ее поведение искренне озадачило меня. В конце концов, Сенара была ее святой.

Кэт встретила нас у причала, благоухая лавандовой туалетной водой. Без Бенни, одна Кэт. Она поцеловала мать в щеку.

Я не ожидала, что она придет.

Мать изучающе оглядела причал, коробочки с «Русалочьими слезками», равно как и небольшой стол из монастыря с серебряным потиром, который год из года использовался, чтобы плеснуть морской водой на русалочье кресло. Проследив за ее взглядом, я увидела, что она смотрит на кораллово-красный коврик на краю