Крест и посох — страница 42 из 65

— А как же князь Константин? — не поняла Доброгнева.

— Он-то как раз во граде, куда мы идем, — пояснил терпеливо непонятливой девахе Евпатий.

— Так ведь Ратьше рассказать надо, что да как было, — не унималась Доброгнева.

— Мыслю я, — горько усмехнулся сотник, — что коли он из-под Исад коней торопит, стало быть, и так все знает. А ежели нет, то уж как-нибудь да весточку перешлем, но прежде поглядеть надо, как он сам себя вести будет.

Прихватив с собой нехитрый бабкин скарб, сноровисто увязанный ею в два здоровенных узла, они все вместе уже через каких-то полчаса зашагали по направлению к городским воротам.

Кругом суетились ремесленники, огородники и прочий люд, проживавший в посаде. Быстро кидали на телеги убогие пожитки, которые бедняку дороже, чем иному князю его злато-серебро, зарывали в землю громоздкие котлы да чугунки — с собой не взять, рук не хватит, а просто так, не схоронив, оставить тоже жалко.

Почетное место почти на любой телеге занимал рабочий инструмент, без которого ремесленному люду никуда — он их кормилец и поилец.

Узлы с тряпьем были небольшими и ютились в углах телег, для мягкости, чтобы детишки, а особенно старики на ухабистой дороге последнее здоровьишко из себя не вытрясли.

Сборы были деловитыми и скорыми — за недолгое Глебово княжение народ уже привык к бесчисленным войнам своего правителя.

Где-нибудь в тихом разнежившемся Ростове или Суздале успели бы только-только прийти в себя да помолиться перед иконами, дабы вражья напасть обошла стороной, а тут уже все было собрано, увязано, упаковано, и вереница телег длинной извилистой змеей начала вползать в городские ворота.

Дружина Ратьши подоспела под стены Рязани действительно к вечеру, но к тому времени городские ворота были наглухо заперты — как Пронские, так и Гостевые, что открывали выход к нешироким крутым сходням, ведущим вниз, к небольшой речной пристани на Оке, не говоря уж о Головных или Княжьих, что находились с противоположной стороны.

Местные острословы прозывали еще Гостевые ворота, учитывая их расположение относительно Головных… Впрочем, и без цитаты несложно догадаться, как их именовали в народе.

Вся дружина князя Глеба была уже на стенах вместе с любопытствующими горожанами, а по ту сторону Княжьих ворот стояли три человека. Все они были нарядно одеты.

Невзирая на теплый, даже душный летний вечер, каждый из них — и Онуфрий, и Мосяга, и Глебов думный боярин Хвощ — напялили на себя по самой дорогой рубахе золотного бархата[57], по корзну, застегнутому у правого плеча причудливой пряжкой с изображением головы животного — у кого волчья, у кого лисья, а у Хвоща лосиная.

В руках у Онуфрия было блюдо с караваем свежевыпеченного хлеба, в середине которого находилась деревянная солонка. Сам каравай горделиво возлежал на длинном рушнике, свешивающемся по обе стороны блюда чуть ли не до боярских колен.

Стоявший рядом Мосяга держал на таком же блюде увесистую ендову[58], почти доверху наполненную темно-желтым хмельным медом трехлетней выдержки.

Саму ендову обступали в нетерпеливом ожидании, пока их наполнят, пять серебряных чаш. Каждая из них имела красивый замысловатый рисунок, выгравированный на боках, а по верхнему ободку шла затейливая надпись.

Одна призывала пьющего из нее не терять разума, на другой чаше призывалось не употреблять хмельное без меры, третья без всяких прикрас настаивала, чтобы ее более семи раз за один пир не опустошали, четвертая…

Словом, все они, образно говоря, давали именно те в высшей степени разумные советы, которые все и без того знают, что не мешает в повседневной жизни никогда ими не пользоваться.

От большого отряда не меньше чем в полторы тысячи всадников отделились трое и не спеша направились к городским воротам. В центре ехал седобородый ратник, угрюмо поглядывая на троицу, также двинувшуюся навстречу конным после негромкой команды Хвоща.

В заледеневших глазах старого воеводы застыл немой гнев, но выдавала его лишь левая рука, судорожно сжимающая рукоять меча. Правая беспомощно висела у груди на перевязи.

По левую руку от него ехал совсем молодой — не больше восемнадцати лет — юноша. Изрядно посеченная, особенно на груди, бронь красноречиво повествовала, что кланяться вражеским стрелам он не приучен, а в кровавой сече вряд ли даст кому спуску.

Вместе с тем было заметно, что держаться на коне он обучился совсем недавно. Хотя и немало усвоил он за это короткое время, но все равно не успел достигнуть той степени совершенства, которой обладает опытный наездник, умеющий, не касаясь поводьев, одним легким движением ног повернуть лошадь в ту или иную сторону, заставить встать как вкопанную на месте, ускорить или замедлить движение.

Именно поэтому на него искоса, скрывая искорку усмешки, поглядывал другой всадник, сопровождающий седобородого Ратьшу по правую руку.

Сам-то он держался в седле совершенно свободно и правил лошадью вообще не трогая поводьев, которые с успехом заменяли ему собственные ноги.

Слегка кривоватые оттого, что обладатель их впервые был посажен на коня в трехлетнем возрасте, после чего слезал с него не для сна не чаще одного-двух раз в день, они крепко сжимали бока приземистой мохноногой лошади, управляя скорее автоматически, повинуясь рефлексам, выработанным давным-давно.

Так пловец не задумывается, какое именно надлежит сделать в следующий миг движение его правой руке, а затем левой и как в этот момент должны вести себя его ноги. Вместо этого он просто плывет, думая совершенно о посторонних вещах.

Всадник справа от Ратьши тоже не задумывался — он просто ехал.

Старенькая пропыленная одежонка его, обычная для любого степняка, особенно вытертые кожаные штаны, плохо гармонировала с дорогой саблей искусной работы. Рукоять ее была богато изукрашена хитро сплетенными золотыми нитями.

По одному взгляду на нее, на не менее красивый и дорогой кинжал, висевший у пояса и отделанный серебром, не говоря уж о кольчуге, отливающей благородным стальным блеском в последних лучах заходящего солнца, становилось ясно, что место этого воина только в ханской юрте.

Половец был крещен еще при рождении, хотя по-прежнему предпочитал степного шамана и его гадание на бараньих лопатках, после которого и принимал решение в любом затруднительном случае.

Мать его, дочка одного из рязанских бояр, и настояла на том, чтобы он был назван христианским именем Даниил.

Его отец хан Кобяк уже в юные годы неохотно ходил в набеги на русские земли, предпочитая действовать исключительно в союзе… с другими русскими князьями, которые оружием пытались решить свои имущественные споры.

Таким образом, он не только терял много меньше воинов, чем его более неразумные соседи, но, как это ни странно, имел добычи не меньше, чем они.

Пока русские дружины ожесточенно рубились друг с другом, он со своей дикой ордой вламывался в одно из крыльев войска неприятеля, подавляя его огромным численным преимуществом и неистовым натиском, после чего первым прорывался к вражеским обозам и вволю грабил их, не дожидаясь окончания битвы.

Таким же путем шел и его любимый сын Данило Кобякович. К тому времени его орда была уже одной из самых сильных в приволжских степях.

Именно он и должен был прискакать в Перунов день после полудня для вящей надежности в том, чтоб задуманное убийство рязанских князей не сорвалось.

«Не моя вина, что князь Глеб затеял все намного раньше намеченного срока», — пояснил он, когда увидел, что подоспел лишь к шапочному разбору, явно намекая на то, что добычей надлежит делиться.

Победитель не поскупился, богато одарив половца и пригласив его погостить в Рязани через недельку-другую.

К тому времени, предполагал Глеб, он успеет до конца разобраться со всеми семьями убитых князей, изгнав их за пределы Рязанского княжества, а ежели кто встанет против, то тут как раз и подоспеет Данило Кобякович.

О здравии же князя Константина Глеб отозвался туманно, пояснив, что, получив тяжкие раны, его брат был немедля увезен к лекарям в Рязань. Это известие было единственным, что омрачило в тот день настроение молодого хана.

Они долго пировали в тот вечер, а наутро распрощались. Рязанский князь отчего-то торопился к себе во град, половецкому же хану спешить было некуда.

После расставания с союзником он еще долго любовался видневшимися вдали маленькими домиками села Исады, казавшимися крошечными серыми коробочками, и лениво размышлял, а не подскочить ли быстренько туда и не взять ли добычу и полон.

Но затем передумал, резонно рассудив, что после такого вероломства навсегда утратит дружбу и доверие не только Глеба, но и его брата, то есть потеряет намного больше, чем смог бы приобрести, разграбив село.

Кроме того, его родная сестра Фекла была замужем за князем Константином, а ссориться со своим шурином он явно не желал, питая к нему почему-то самую искреннюю симпатию.

Жена князя Владимира, отца уже умершего Олега, а также Глеба и Изяслава, тоже была половчанка, приходившаяся родной сестрой еще одному хану — Кончаку, чей сын, Юрий Кончакович, правил ныне соседним, не менее могучим родом.

Всю свою южную степную кровь она щедро выплеснула в детей. Особенно много досталось ее первенцу, названному в честь деда Глебом.

А вот последыш, князь Константин, оказался похожим на своего батюшку — такой же светловолосый и светлокожий.

Впрочем, возможно, что кое-что он взял и от матери, например глаза. Однако второй женой Владимира Глебовича была двоюродная сестра боярина Онуфрия, так что и тут ничего схожего с единокровным братом не имелось, ибо цвет их у Константина был синий, почти фиалковый, в отличие от мутных светло-зеленых Глеба.

Казалось, логичнее было бы, если бы Данило Кобякович тянулся к схожему с ним лицом и фигурой Глебу. Ан не тут-то было. Притягивал его внешне во всем противоположный Константин.